Признаюсь, от этой книги я не ждал ничего хорошего (субъективно). Ведь что такое сейчас, в период реакции, книга – как не собеседница в попытке найти ответы на проклятые вопросы наших времён? И в каждой ищешь доброго соратника, союзника в мысленной перестрелке с Постэпохой (социальная энтропия скупа на вероятность встречи писателей-единомышленников). Но если в книге находишь талантливого оппонента с существенной аргументацией, тоже радуешься, что греха таить… Я был готов, скорее, к этому, и полученную в ноябре в Сургуте книгу не спешил читать.
Открыв её на произвольной странице, можно «обжечься» суждением такого рода:
«В СССР попросту не было абсолютно чистых и приятных общественных туалетов. Считалось, что в туалете ничего хорошего в принципе быть не может. Конечно, чего хорошего, если там все люди снимали штаны?».
стр. 78
По этой логике и в домах граждан СССР не могло быть ничего хорошего: ибо там они тоже, причём надолго, снимали штаны… Из песни Романа Неумоева «Товарищ Горбачёв»: «чтобы просто ходить без штанов – нужен до-у-ом»…
Добавлю и опровергну: в 1986-м летом в городе Кызыле я видел просто идеальный общественный туалет, он был в рескоме КПСС, куда любой мог зайти пообедать в столовую… Посреди первого этажа, отдельной проходной-вокруг-обходной комнатой – как сейчас сказали бы «инсталляцией», — красовался ГДРовский гостиный гарнитур, с чучелами здешних птиц на шкафах. Видимо, выделили по квоте, а домой кому-то одному такое ставить – казалось роскошью…
Интриговало, однако, название книги – «полураспад» в данном случае точно отражал состояние общественного сознания в перестройке его «сверху», так сказать. Умение названием выделить суть книги (которая – сборник с подзаголовком «Повести конца социализма») это уже признак мастерства, почерк автора, заманивающего в свою мастерскую. Так что, с грехом пополам (перерывами), по самолётам да электричкам, я взялся за книгу, и она постепенно обретала власть надо мной: драконьи глаза строго смотрели с обложки.
Кстати, пример плохого названия сборника рассказов по одному произведению – «Грех» Прилепина, который и распался вскоре как «роман в рассказах» на части, в таком виде не переиздавался. Данного автора из нашего новреалистического поколения я вспомнил не случайно, ведь именно благодаря практически материнской заботе, редактуре Яны Жемойтелите, его «Патологии», избавленные от обильного и огульного мата и прочих шероховатостей, были впервые напечатаны в журнале «Север» главредом. Которого дебютант Евгений, пардон, Захар отчего-то считал единомышленником по лимоновской линии… Но вернёмся к книге самой Яны.
Пока-пока-покачивая бёдрами без джинсов
Казалось в начале первой из трёх оставляющих книги: сейчас возникнет мистика и колдовство, и с их помощью будет объясняться или невыгодно оттеняться то, что случится за порогом десятилетия с СССР (а в первой повести – первая половина 1980-х). Но, к приятному моему удивлению, всё пошло категорически не так — реалистично и умно.
Ведущей в те самые, скромные, но переломные восьмидесятые, оказалась героиня на стадии формирования её взрослого миропонимания. «Кровь дракона» являет нам Лизу, рассказчицу-героиню в «нежном» возрасте (а в фильме «Опасный возраст», если помните, – только один герой, которого играет сын Табакова, в этом, пубертатном, не менее опасном возрасте). В северной деревне Выдра 15-летняя девушка оказывается летом со старшей сестрой Катей, которую туда сослали строгие родители, подальше от осаждающих её в городе поклонников. Принимает внучек впервые бабушка Василиса, которая считается в деревне ведьмой. Хотя, это только слухи…
Действие повести течёт довольно медленно, хотя и с детективной изначально преамбулой – по пути к бабе Васе девушки узнают от упитанной тётушки своей Ольги, остановившись у одной из попутных берёз, что недавно на ней от безответности любви повесилась местная красавица (в возрасте поиска любви, конечно, это впечатляет). Между тем, первое же яркое событие – вовсе не углубляет «колдовское» или детективное, а наоборот, социальное и даже классовое выводит на первый план. Всего на год рассказчицы-героини старшая, но вполне оформившаяся и не обременённая комплексами Катя на местной дискотеке вызывает внимание обоих полов, причём виноваты в этом кофточка и её джинсы.
Да-да! В те времена джинсы — были архисексуальной одеждой из иного, буржуазного мира… Важно, «родные», то есть «трущиеся» или «не трущиеся» (отечественные) это джинсы. Тут ещё как «тру» (true)!
Как сейчас помню дискотеку года так 1983-го на Селигере, на турбазе ГЕОХИ («хэндсАп, бэби, хэднсАп, гив ми ёу, оу, гивми-гивми ёу…») и танцующую в синей спорткостюмной курточке и синих же (других и быть не могло) джинсах «Монтана» девушку с длинными вьющимися каштановыми волосами. Ей 15, мне 8, – наша возрастная группа прозвала её «каланчой». Девушка на фоне столового корпуса ритмично делает бумс-бумс сложенными в замок руками крест-накрест: сначала по плечам, потом по коленкам, а мы, сбиваясь, пытаемся за ней повторять… Но какая меж нами, бесполыми лягушатами обоих полов, и ею дистанция! Она-то хочет этим понравиться немногим ровесникам и старшим, а нравится нам…
Но из-под райцентра Залучье вернёмся на выдринскую дискотеку. Кофточка Кати так заинтересовала одну из деревенских девушек, что та просит «дать поносить» в обмен на свою. Этот феномен неясен нашим современникам (с их избыточным и априорно защищённым личным пространством и личной собственностью), а вот тогда, в 80-х – не был ничем странным. Мне вот так дал поносить папину мото-кожанку одноклассник, Серёжа Васильевич Лановой (я в ней сфотографировался на паспорт в 1991-м). «Дай поносить, дай докурить…» В этом-то и раскрывается одно из базовых противоречий, не уловив которое, мы не поймём и того, что происходило далее с обществом и всеми героями «Периода полураспада».
…Это говорил в купейной беседе Шукшин в «Печках-лавочках»: «Если коммунизм будет построен, то сперва у нас, на селе, а не в городе, где всё на рубле держится…» (цитирую смысл, не дословно). Попросить поносить вещь для небольшого сообщества деревенских – нормально! Поносить – не значит присвоить. Отсюда до подлого, подменно-смыслового лозунга, мостка к приватизации, — «общее – значит, ничьё» — пропасть…
Здесь, во-первых, не так далека прежняя общинность, из которой С.Кара-Мурза, а до него анархисты и народовольцы пытались прямиком, минуя марксизм и его формационную «лесенку», выводить коммунизм. Жак Каматт посвятил этой теме целую книгу «Русская община и коммунизм» (недавно издана «Напильником» с предисловием Бренера). А во-вторых, социального расслоения нет в колхозе – призрак его и является только на уровне столь мелких вещиц. И это воспитанное ощущение нормы обобществления, эта в перестройку «казарменному социализму» злобно припомненная «уравниловка» (термин изначально – про оплату труда, про нормировки) — великое завоевание СССР на самом-то деле…
С нынешнего расстояния видно, что это не поверхностный недостаток, а широкий шаг от множества точек раздора – к занятию таким общественно-полезным трудом, который порождает куда более важные, чем джинсы, богатства. «Моё – значит, и общее» — вот такой императив является деревенской нормой. Но для городской Кати – это дичь, заставляющая её в итоге эпатажно явить себя ещё более «конкурентно» на фоне местных девах, то есть усилить их раздражение. Так вышло из-за завязавшейся нешуточной драки под «Аббу»…
Нет, это надо процитировать, больно по-женски убедительно, хорошо написано:
«Сверкнув толстыми ляжками, Танька отлетела в сторону. А стриженной всё-таки удалось стянуть с Кати джинсы, и на Кате остались только лифчик и голубые трусы, которые почему-то ярко и бесстыже сияли в сумерках. Катя лежала на земле и будто пыталась натянуть повыше эти трусы. Наверное, боялась, что девчонки и их с неё стянут. Но стриженная вроде успокоилась. Схватив джинсы, она очень быстро скрылась за деревьями. Нет, я действительно не могла взять в толк, как такое возможно. Я просто вообще ничего не понимала, что творится вокруг! Люди, да разве можно так поступать?»
стр. 47
Тут, под джинсами, очень важная философская кроется проблема. «Мои джинсы – моё тело, моя красота» — одна логика телесности, одна модель мировидения и самооценки, ныне вошедшая в ранг нормы. Но деревенские девушки считают, что ситуативная дискотечная красота – это именно джинсы + ягуаристая кофточка. Что могут быть такими же красивыми, если наденут Катино, по очереди (в меру их наглости и Катиной доброты). Их можно считать «папуасками с бусами», — и это будет «нормальный» буржуазный взгляд.
А советский-то взгляд был мудрее: человек – не вещь (хорошо, универсально формулирую?). Человек – больше, чем вещь (на нём надетая), — вот коммунистически-нормальный взгляд. Человек – меньше, чем вещь, на нём надетая – вот (социально-регрессный) взгляд одновременно и деревенских и Кати, не готовой поделиться джинсами. Единство и борьба противоположных позиций. Какова дилемма? Она – и о том, что (в строго-научном смысле) социализм не имеет собственной экономической природы, и о том, где сходятся вроде бы противоположные позиции «города и села». Увы, вот с этой «точки разборки» и уходили мы дружно назад, в капитализм, не встречая ни чьего сопротивления…
А вы помните пункты проката по всей стране? Я помню – в домах отдыха, но были и городские… Ведь и это явление было глубоко залегающим коммунистическим «агентом» в советском мире неизжитой товарности и товарно-денежного обмена (хоть и прокат – за условные деньги, но там снимался флёр, обуза собственничества).
Чувствуете, какой подцепила пласт маленьким эпизодом Яна Жемойтелите? С этого места я понял, что будет серьёзно и интересно, что книга попала в нужные руки, и все, поныне актуальные для коммунистов уже миллениума, вопросы реального социализма здесь не пролетят мимо действия, им будет во что упереться лбами.
Что красит одного, может красить и другого, — зачем конкурировать-враждовать там, где можно дружить?.. То есть в данном случае способность к временному отчуждению личной собственности показала бы в Кате сестру для деревенских. Обобществление кофточки и джинсов – как символическая форма братания… Но кофточка пала в этом столкновении мировоззрений – «так не доставайся же никому», и Кате после драки пришлось переодеться в деревенское, которое было предоставлено носителями всё того же общинного взгляда на вещный мир. Лиза продолжает осмыслять это событие, выдавая вновь базовые глобально-советские противоречия (связанные не только с товарным производством, но и со взглядом на личную собственность):
«И правильно не дала. Нам это было категорически запрещено. Потому что и мама, и папа трудились не покладая рук, чтобы у нас всё было не хуже других. А если у других случалось хуже, то к нам это не имело никакого отношения. Кофточка была овеществлённым трудом наших родителей.»
стр. 59
Социалистическая собственность на средства производства — это одно, а вот овеществлённый труд на этих средствах производства (итог цепи превращения наёмного труда и отчуждения его продукта в товар и, через деньги, в покупку товаров, полученных так же) — другое. Замкнутое в кольцо необходимости «Т-Д-Т» общество — численно растущее, доросшее до 290 миллионов к 91-му, — в этом ключевом вопросе/пункте качественно топталось на месте. Сохраняя опасность реверса в капитализм через эту же систему, не сделав качественного шага к нетоварному производству и прямому распределению, шага — к изживанию денег как единственного мерила труда и заодно «меры всех вещей»… «Я тебе помаёкаю!» (к/ф «Старый Новый год»).
Уловили всю агитационную опасность джинсов в период холодной войны? Далее уже нормальным кажется вывод: надо больше делать джинсов, и проблем смехотворного обобществления такого не будет в принципе.
Так этой дорогой и пошли, причём занимались этим уже в 70-х цеховики, удовлетворяя (и тем усиливая!) именно буржуазное в потребностях советских граждан. Ресурсы ограничены – если зациклиться на джинсах, то на изучение космоса не останется (ухожу я в далёкие от сюжета дебри – но дальнейшее общественное бытие нам доказало, что всё именно так: станцию «Мир» затопили в год пика продаж и разнообразия «джинсовых симфоний» — уже Путин царствовал, кстати). Вернёмся же, однако, в Выдру и хронотоп.
Об отчуждении КПСС от марксизма
Жизнь на селе рассказчице-героине (как и её сестре), конечно, кажется скучной, однако есть плюс: возрастную её «городскую» бородавчатость бабе Васе удаётся вылечить колдовским способом. С помощью болотной грязюки и древней чёрной книги с заклинаниями-заговорами, передаваемой по наследству. Это, вполне химически объяснимое «волшебство» (лечение грязями), меж тем, больше рассказывает не о героине и её (для возраста нормальном) желании нравиться сверстникам, а о бабе Васе. Которая на фоне славы ведьмы была в молодые годы колхозной ударницей, почти стахановкой, но вот такое потомственное дарование было рядом… Таинственность уходит вместе с селом, сёстры скоро оказываются в Петрозаводске родном, но ряд знакомых из Выдры не покинет их в ближайшее время: город их тоже тянул. И через каждого героя преломится общественный перелом, уже стоящий на пороге.
«Весна восемьдесят пятого случилась удивительно бурной. В одночасье треснул на озере потемневший лёд, с шумом и грохотом, как будто его разорвало изнутри. В воздухе висел дурманящий запах свежих огурцов, как всегда по весне во время оттепели. А ещё в этом пронзительно свежем воздухе сквозила надежда, что всё наконец переменится и что ещё обязательно состоится то, о чём мы так долго мечтали. Что именно? Да вообще всё. По большому счёту — счастье. И жить сделалось удивительно интересно. Даже семинары по истмату — предмету, к которому на третьем курсе мало кто относился серьёзно, потому что он давно потерял связь с действительностью, превратились в настоящие диспуты о том, что же ожидает всех нас впереди.»
стр. 76
Что удаётся писательнице, так это через капризно-пубертатную девичью психику показать шаткость общества и «кризис ценностей», как сказали бы сейчас… Они дома у неё настолько приземлённые, материальные, что и тут ощутим некий тупик. Отец сестёр – работник идеологического фронта, партийный, райкомовский, все привилегии которого исчерпываются квартирой, библиотекой, проигрывателем, дефицитными пластинками, ковром на стене, хрусталём в серванте, и пианино для Кати (подтверждаю — недешёвый и нечастый для дома предмет в 80-х). Мама же, что родом из Выдры, мечтает для старшей о музыкальной, консерваторской карьере, а младшая просто обязана тоже поступить в вуз – тут сказываются материнские комплексы и переносы, ибо из Выдры она бежала от сильной, фатальной и плодородной любви к преподавателю музучилища (бросившему её с «приплодом»)…
Вскоре выясняется, что сестра-красавица – не родная, а приёмная дочь райкомовского папы, лишь рассказчица Лиза – «его кровь». Сёстры единоутробные, отсюда и такие разные внешности. Судьба Кати – быть из-за «залётного» обмана с её стороны проклятой отцом, брак по любви с аспирантом, преподавателем «Истории КПСС», отъезд в его родной город, материнство в ущерб учёбе, позже смена там мужа на более платёжеспособного и статусного – рутина и серость, навлекаемая её яркой красотой… А вот судьба рассказчицы-героини – пытливо и созерцательно искать собственную любовь, причём даже в случаях не очень-то нравящихся претендентов. То по месту жительства, то работая вожатой в пионерлагере, то снова в Выдре… Одним из наиболее настойчивых и при этом странноватых кандидатов оказывается приехавший в Петрозаводск недалёкий выдринский типочек, повадившийся даже грабить местный «ювелирторг» чтобы порадовать «ухаживаемую»… Но это всё (эти все) не то.
Словно прогуливаясь по некоторым пространствам хорошо знакомых нам перестроечных фильмов, Яна Жемойтелите ведёт сюжет повести к субъективной (для рассказчицы-героини) ясности тех событий, что она застала в более сознательном возрасте, чем автор этих строк. Общага в сцене первомайских посиделок – почти из «Маленькой Веры», кухонные разговоры с отцом за коньяком – почти из «Облака рай», менее известного и популярного фильма конца Эпохи. Хотя, разговоры эти – ядро наибольшей и стартовой трети книги, на мой взгляд. Не перегруженная изначально диалогами повесть здесь буквально расцветает интереснейшей, «наболевшей» прямой речью.
Там, где мы уже ждём ответов на те самые проклятые вопросы: как же идеологические поводыри не на трибунах, а меж собой, сами-то оценивали перестройку и уступали позиции диамата всевозможным архаическим, «джинсовым» картинам мира? Что творилось в райкомах, каким образом самые что ни на есть вражеские идейки, а затем и банки (на уровне райкомов ВЛКСМ, вернее) свивали там, в бастионах идейной сохранности социалистической собственности, гнёзда?
Постепенно, постепенно. Вода камень точит. В нулевых годах я на этот счёт изучал карманную книжку парторга 1986 года издания (составлял её, уверен, софист и фарисей Александр Яковлев) – тираж её был 800 тысяч экземпляров, не нашим нынешним худлитам чета. Там всему находится обоснование а ля «больше социализма», «светом ленинских идей», с цитатами из ПСС. И потребительской кооперации, и хозрасчёту, и всем прочим малюсеньким поначалу элементам, «песчинкам» частной собственности, которые вскоре застопорят громадный механизм плановой экономики, взломают и упразднят весь Госплан, а за ним и КПСС… Так о чём же говорит отец рассказчицы-героини?
Не перегруженная изначально диалогами повесть здесь буквально расцветает прямой речью. И вовремя — там, где мы ждём ответов на те самые вопросы. «Рапортуйте нам, откуда и куда идёт Беда» (это из «Капитана Врунгеля», если кто не вспомнил)…
«Папа ловко подцепил вилкой кусок сардины прямо из банки и отправил в рот.
— Проблема, дочь, вовсе не так примитивна, не-ет! А её решение Марксом действительно революционно! — папа опять подхватил на вилку сардину. — Иначе с чего бы Хайдеггеру, далеко не марксисту, между прочим, признавать именно эту часть Марксова наследия самой ценной? Нет, ну вот ты скажи!
— Не знаю, — честно призналась я.
— Вот! И никто у нас не понимает, что отчуждение есть утрата собственной сущности. Если труд, дочь, только не всякий, а творческий, то есть активное изменение мира, Маркс понимал как родовую сущность человека, а он именно так его понимал… То вот ты мне скажи, в случае творческого труда его отчуждение есть лишь утрата его результата — и всё?
— Нет, — ответила я, почти не думая, потому что ожидал от меня именно такого ответа.
— Именно! — он даже подпрыгнул на стуле. — Отчуждение труда — это утрата способности быть человеком! А в результате человек не может себя реализовать как человек, отрывается от общества, и общество в конце концов распадается! Что у нас и происходит в данный исторический момент!»
стр. 107
Это же он о социалистическом труде? И насколько далеко отчуждались, отторгались советские композиторы, балетмейстеры, скульпторы, художники, писатели от своих произведений?.. Что, никто не упоминал их имён в контексте произведений, не называли их именами пароходы, театры и прочие объекты почёта? Владеешь ли ты, товарищ, вверенным тебе предыдущими партийными поколениями диаматическим методом анализа действительности?!
Горе от ума, да… Тогда было не горе от глупости, «тоталитарности» и дури, а от избытка демократии и знаний, которые перестали идти на пользу общественному строю. Социальный регресс начинался/объяснялся на очень высоком уровне развития, и состояние туалетов — не показатель.
Если попытаться заглянуть в нынешнюю действительность со столь высоких позиций — утрата способности быть человеком наблюдается на полях внутриотечественной для советских войны самым непосредственным образом, на самом базовом уровне пирамиды Маслоу, физическом. Заключившие «контракты с родиной», собственно, «расчеловечиваются» в далеко не творческом труде, в его экзистенциальной противоположности, — убивая людей, убиваешь человека в себе самом. Но это самый конец цепи превращений советского человека в постсоветского «расчеловека» (новое слово придумал? не путать с «унтерменшем» только). А нам-то важен переходный хронотоп — то, откуда отступали в уверенности, что шагают вперёд.
На станции Выдра объятий финал
Любовь, как венец исканий смысла происходящего в обществе и в своей душе, Лиза находит в выдринском Мите — мастере на все руки, который нем, но обаял её своими письмами. Однако это случилось после смерти бабы Васи — поездку матери и сестёр на поминки я бы сравнил с аналогичным эпизодом «Маши Региной» Левенталя, чтоб не плодить тут лишних строк. Небольшие проблески мистического сознания, подкарауливавшего «городских» как раз на краю Эпохи (где рушился недоученный истмат-диамат) — тут присутствуют.
Во-первых, предсмертная попытка бабы Васи передать «ведьмину силу», которую тёте Оле пришлось «заземлить» в веник и тотчас его сжечь в печи (дым пошёл чёрный). Во-вторых, чудесное спасение Лизы, убежавшей с поминок в лес и заблудившейся на кладбище, некоей старушкой (призрак бабы Васи?), которая дала ей забытые ими с Катей при первом визите калитки в газете «Ленинская правда» того самого года, — выходит она из лесу как раз на свет фонаря немого Мити. Эпизод перекликается с финалом «Сибириады» Андрона Кончаловского, с ветхим балком нефтяников на болотах, куда героя Никиты Михалкова манит призрак первой любви — там тоже, но в 1970-х, ветер треплет на стене пожелтевшую газету 1930-х, как бы обрывает былой трудовой энтузиазм, искательство нефти в Сибири (увенчавшееся успехом в 60-х)…
Метаморфозы мировоззрения и трудоустройства партийного отца отчасти объясняют обретение Лизой профессионального призвания — он из райкома в ходе перестройки переселяется в кресло главного редактора газеты, она — пишет для неё заметки, потом статьи (получает командировки), и так оттачивает писательское мастерство. Которое, в свою очередь, в виде чуткости к чужим текстам помогало ей по письмам влюбиться в немого мастерового Митю. В общем, в отличие от финала Эпохи, тут, на личном поле финал хороший — и не так важно (хотя дано послесловие, почти в стиле отечественного фильма «Овечка Долли была была злая и рано умерла», 2015) — кто кем стал из героев при капитализме.
Поездка Лизы из города в Выдру как прыжок в неизвестность — очень эффектный зимний финал, в котором ощутимо уже отточенное в других произведениях мастерство. Многие моменты «Крови дракона» так и просятся в экранизацию, вышло бы даже сериалом. Только название, наверное, чуть громче событий… (Важно ещё что эта часть книги написана в 2020-м, в период самоизоляции, когда ютьюб-марксизм заменял интеллигенции и митинги, и диспуты, и ликбез, — ощущается тот дискурс.)
Дочитав эту часть книги, я думал, что 2-й, дальнейшей (титульной) не осилю — вряд ли будет такой же любопытный узел судеб. Однако поразительная гендерная симметрия относительно «Крови дракона» и на этот раз реальный, с неизменённой фамилией и судьбой (почти) герой, — заставили читать не менее внимательно.
Тоцкие учения и их последствие: талант
Если в предыдущей повести мы смотрели на мир северной деревни и города середины 80-х девичьими глазами (я поначалу всё ждал каких-то ясных отсылок к собственной судьбе и яркой внешности писательницы, однако устыдился — тут работает опытный инженер образов), здесь герой (но не рассказчик) — мальчик. И семья другая. В предыдущей повести это интеллигенция, а тут отец — заводской рабочий. Там сёстры, тут — братья. И начало берётся пораньше значительно, из конца 60-х.
Показывается постепенное бытовое обустройство нормальной советской семьи в доме барачного типа — тот самый «казарменный социализм», в котором и телевизор, и салат оливье на столе — всё, в общем-то есть. Но батя суров, груб с детьми и женой, и попивает. То есть не в предметах быта (вне их человеческой «ауры») счастье… Во дворе мрачно-барачного пролетарского квартала, благодаря мальчишескому фольклору, ещё не растворились призраки безвинных жертв Гулага, тут прежде обитавших и расстававшихся с жизнью, — что поделаешь, тема автору кровно близкая…
Папа-заводчанин, когда честно служил родине в Советской армии, оказался на том самом Тоцком ядерном полигоне, и хватанул там такую дозу, что сам-то жив, а у сына Михаила была гидроцефалия… И другие последствия облучения отца на уровне высших психических функций, которые обнаружатся у сына постепенно. Однако парнишка он во всём — максимально далёкий от трудно социализируемого. И фантазия — такая, что и у нормальных не встречается. То, что психологи и психиатры называют гиперкомпенсацией — то есть, собственно, гениальность.
Ему ставят диагноз «олигофрения», который сильно позже — вследствие успешной социализации, — отменят. Однако из-за диагноза — переводят в спецшколу. Но когда нет абстрактного мышления (обобщение по существенному признаку отсутствует, во всех попытках решения стандартных задач — потрясающая, художественная конкретика, танцы несущественных признаков) — формально нельзя учиться по обычной программе в обычной школе. Однако Миша Ураев докажет, что «странноватый» ещё как может пригодиться обществу! И в качестве безотказного лыжника, и в качестве художника-оформителя.
Я так понимаю, что стихи, как и рисунки, которыми оформлена книга — подлинные. И о стихах могу сказать уверенно: что их разок спутали с «лесенками» Маяковского, неудивительно. Меж тем, и несчастливая пролетарская семья, и общественные перемены в этой повести показаны глазами этого весьма и весьма одарённого «от природы» парнишки.
Алкоголизм отца нежданно отступает, когда он покидает город (обычно всё бывает наоборот — приехал на село и запил, так вёл себя в Ладеево батя моей первой любви), то есть выходит за семейно-депрессивные ролевые рамки — и сын, наконец, видит отца не громовержцем-матерщинником, а вполне обаятельным и даже умным мужичком… Который позже устраивает Мишу на завод, чтобы тут узнал, что такое пролетарский рубль.
Вот я бы даже заподозрил некую либеральную иронию Яны в заведомо негативном образе Ураева-старшего… Но сколько их таких реальных было, причём и до, и после СССР? Вспомним отца в «Матери» Горького, последним словом на смертном одре которого было «сволочь»: униженный, растоптанный, выжатый тем самым отчуждённым капиталистическим трудом, он не видит революционного выхода, не тянется к братьям по классу, становится сломанной соломинкой… Несознательный, деградирующий рабочий (класс в себе, а не для себя) — увы, и наш сегодняшний сосед. Знаю такого, как минимум, одного — можно вследствие редкой квалификации получать зарплату за 100 тысяч, но при этом выглядеть и вонять бомжом, да ещё пить так, что свет немил становится…
Оказавшись на заводе, Миша тоже демонстрирует чудеса усердия и рационализации, из-за которых… точно такие же, как батя, несознательные рабочие (вот они — тоже проСССРали социализм) его возненавидят, ибо нормы поднимут и им. Где бы ни оказался, этот «ненормальный» показывает искреннюю любовь к общему делу и свою альтернативную одарённость, направленную на умножение общественных благ. Всё это, опять же, могло бы показаться иронической гиперболой, но эта повесть, как я выяснил уже прочитав её, — почти документальна (за исключением финала). В конце концов, когда общество уже скатывается, сваливается, сливается в воронку перестройки-контрреволюции, Миша оказывается единственным заступником культурных социалистических преимуществ, искренним советским патриотом. Понимающим, что таких домов культуры, бесплатных секций, кружков, здравоохранения, образования, — самого по себе дружелюбного внимания к Человеку (не измеряемого его или родителей платёжеспособностью), какие достигнуты в СССР за 70 лет социального прогресса — никакой капитализм не даст (об этом он смело спорит в электричках с хамами-попутчиками).
Парадокс? Социализм оказался нужен только олигофренам?.. Дарю немногим уцелевшим антисоветчикам шюточку. А сам продолжаю мысль: как раз-таки по уровню и активности социализации такого рода «отбракованных» детей и стоит измерять прогрессивность строя. Тут не грех вспомнить приведённую картинкой цитату из Ильича. Именно так!

Не просто «чужих детей», а вообще никаких аутсайдеров общество, идущее к коммунизму, не должно порождать — иначе сбился компас. Настойчивое гуманное вовлечение в орбиту созидания, обогащение научными и инфраструктурными методами всего, связанного с нормализацией ненормальных, — вот советский подход. Точно так, по таким чертежам строился и Гулаг, кстати, — единственная на тот момент в мире система не «исполнения наказания» (мерзость регрессной современности — торчит даже названиями на том фоне), а исправления, социализации трудом, причём с получением новых специальностей, возвращением на «гражданку» полноценными, полезными членами социалистического общества позавчерашних проституток, спекулянтов, воров, контрреволюционеров, вредителей, попов (см. коллективный труд под редакцией Горького «Канал имени Сталина» — там с прямой речью «жертв Гулага»)…
Миша оказывается на фоне деградирующего отца, рабочего класса и всего общества — маячком надежды, всесторонне развитой личностью. Хотя, врачи советуют ему бросить спорт (измученная нагрузками сердечная мышца стала напоминать «тряпочку»), он же, однако, не может подвести коллектив — и соглашается вновь лыжно и просто ногами бегать. Но никак не может найти то главное, что и предыдущую повесть вело мимо всех неприятных героине эпизодов вперёд, в ещё кажущееся светлым будущее — любовь… Конечно, влюбиться в такого — отважится не всякая, но есть же книга Ломброзо «Любовь у помешанных» (само название звучит шовинистически, но успехов его клинических наблюдений не отменяет) — и очень похожее на любовь искание взаимности ведёт Мишу вперёд дорогами его талантов. Вот он пишет:
«Во сне вам глаза целовал, а губы чувствовали,
Что вас я могу потерять, а вы меня — не найти.
Простите, если обидел, вы просто нравитесь мне,
Но в сердце не уместились…»
стр. 273
Какие мягкие и зыбкие, почти растворяющиеся, нежные недорифмы-акценты! Что это, как не современный вариант (при Пушкине такие вольности-откровенности в элегиях были — сэ моветон) «Но пусть она вас больше не тревожит…»?
Если начинающая писательница Лиза находит суженого в немом и тоже альтернативно одарённом мастере резьбы по дереву, то Миша ищет свою «Лизу» безуспешно. А та, что казалась ему отвечающей на его тонкие знаки внимания и понимающей его стихи — Таня легко и даже как-то неуместно весело отступилась от него накануне очередного забега, в Повенце. Хотя в ходе объяснения он высказал ей наивно-сокровенное… Финал этого эпизода и всей повести так по-мастерски печально красив, что — цитирую:
«Миша почему-то зримо представлял себе, как сейчас там, внутри грудной клетки, работает его сердце: систола-диастола, систола-диастола. Никакое оно было не «тряпочка», а настоящее, доподлинное сердце, подверженное страстям и переживаниям. Но ведь если сердце работало исправно, значит, Миша был до сих пор жив, что его очень удивляло. И он бежал вперёд, вперёд, уносясь по тёмной пустынной трассе куда-то в иную жизнь, в которой никто никогда не посмел бы над ним посмеяться и никто не назвал бы его любовь дурью, которую следовало выкинуть из головы.
Слева и справа из густого, непроглядного леса наползал туман, какой-то странно-вязкий, тягучий, замедлявший его ритмичный бег. В некоторый момент Миша ощутил, как лопнула тонкая ниточка, удерживавшая его внизу, на земле. Он оттолкнулся ногами от влажного асфальта трассы, взмыл над дорогой и полетел, поднимаясь всё выше и выше в небо. Что-то такое случилось с телом — оно превратилось в чистую энергию, и Миша стал ярким светлячком, которого подхватили восходящие потоки тёплого дыхания земли. Он поплыл над лесом, объял его целиком обострившимся зрением, затем вошёл в пояс облаков, но даже не ощутил их влаги. «Что происходит? — недоумевал Миша. — Я есть или меня уже нет?» Но потом он понял: «Если я мыслю, следовательно всё ещё существую. Я не умер, я жив, я здесь!»
При полном отсутствии сердечных сокращений и дыхания невероятная лёгкость охватила всё его тело. Он наконец-то был счастлив.»
стр. 281-282
Мистика, казалось бы — но какая красивая? Да и только ли мистика? В снах ведь так точно и бывает? Не переживали таких видений-ощущений всего лишь когда рука (если в кулак сложенная — хуже) оказалась на сердце? Я порой очень высоко улетал, наблюдая именно такую широту и поразительную детальность пейзажей, но даже влажность и прохладу облаков ощущал — это был уже внутренний холодок недостаточного кровоснабжения, как после обморока, и приходилось себя возвращать, просыпать…
Браво, Яна. Теперь я ваш постоянный читатель.

О последнем рассказе прочим, потенциальным читателям сообщу, что он — на месте, как послесловие, и это уже Северный Казахстан 90-х. И снова в фокусе судьба рабочего класса, но уже за порогом СССР. Суровая, незавидная судьба.
Интересная, охватная вышла лесенка семей и судеб: райкомовская — заводская — шахтёрская, сверху вниз. Причём рассказ документальный почти, со слов героини записанный. Из него узнаём мы, как жилось русским шахтёрам в бывшей республике, новой стране, где отменили из Москвы (а точнее из Беловежья) в 1991-м дружбу народов. Как постепенно изживались русскоязычные руководящие кадры… А сами шахты, да и целые советские нефтеперерабатывающие, сталелитейные, металлургические заводы — продавались неофеодалами назарбаевского призыва — то американскому, то китайскому, то даже индийскому капиталу, конкретно Лакшми Митталу (впрочем, это уже моя информация — это было позже времени действия рассказа «Буран»). Нате вместе с шахтами да заводами и нашу рабочую скотинку — эксплуатируйте, господа!
Как тут не вспомнить финальные строки из стихотворения Бориса Гунько, ставшего песней Александра Харчикова:
И тогда завоеванный социализм, Как душу свою, береги. Ты ведь понял теперь, где кошмар, а где жизнь И куда тебя манят враги.
Нет, не понял, поныне не понял!.. Отсюда и дискуссии, и книги.
Жилось отступившему с правящих позиций, утратившему межреспубликанскую кооперацию и международную солидарность рабочему классу — всё хуже и хуже. Продукты и вещи — только за чеки (ага, как в нашей «Берёзке» в СССР), казахских денег на руки шахтёры не получали. А на чеки далеко не всё можно купить. Вот такая дискриминация…
А вы помните 1 рубль советский? Даже размер его миниатюрный (на фоне нынешних) говорил об императиве снижающегося его значения. То ли стихами, то ли заклинаниями на всех языках Союза, он напоминал о единстве республик — «бiр сом, бир сум, бир манат, uks rublis, виенас рублис, адзин рубель, один карбованець», — здесь тоже была «уравниловка», отразившая процесс изживания денег, национальных валют…
В семье один кормилец — отец-шахтёр. Жена да бабуся заняты двумя детьми, старшей дочкой (Женей, которая больше помогает маме, чем сама ощущает её заботу) и младшим сыном. Почти натуральное хозяйство в степи, жизнь от зарплаты до зарплаты — вот таков итог ХХ-го социалистического века на отдаляющихся островках СССР. Но поколения-то растут, и героиня рассказа, Женя Марнаузова уже тоже присматривается к противоположному полу, возникают платонические отношения, но её парень вынужден уехать с родителями-ИТР в РФ, в Междуреченск, ибо начальство теперь будет только казахским.
На шахте же дела всё хуже, — пласты истощаются, грядёт локаут, и конечно оставлять в первую очередь будут «местных» (хотя русские точно такие же местные). И вот, следом за русскоязычным начальством вынужден отбыть отец Жени. А семья останется здесь, ждать, пока он устроится в Междуреченске и будет слать переводы, куда ж ей деться… Так появлялись вахтовики — не только расеянский феномен времён депопуляции. И точно так же, только с национальной поножовщиной было в недалёкой оттуда Туве в 90-х — да где только не было… Вот такую, весьма дорогую и ощутимую в одном поколении цену заплатили все и везде в СССР за опьянение перестройкой и «цивилизованный развод».
При всей социальной мрачности, рассказ полон пейзажного оптимизма, если так можно выразиться — сама природа подсказывает человеку на данном участке Земли, что можно и нужно жить союзнее с ней и самим собой как видом, что для этого всё уже коммунистами построено и придумано — заводы и шахты как раз для этого, не для закрепощения, а для освобождения труда… (Мне вспомнились похожие бураны из «Песчаной учительницы» Андрея Платонова — о своей жене писал, о её трудовом просветительском подвиге и общем будущем коммунизме, идущем вместе с такими подвижницами в дикие степи). Но погрязший в эксплуатации себе подобных, в национальных раздорах, начальствующий на шахтах homo postsoveticus не слышит грозы и бурана, не видит радуг и весны, — и только девочка Женя и её ровесники-голодранцы свежим оком ведут свой безлимитный, распахнутый в бесконечность будущего счёт природному добру, считают не в чеках всё это общее, неоцифровываемое… Об этом, кстати, был в 2023-м хороший и близкий по предметности рассказ Елены Забориной, опубликованный только у нас — «Общий».
Дмитрий ЧЁРНЫЙ
Яна Жемойтелите. Период полураспада. Петрозаводск, «Северное сияние», — 328 стр.
Противоречива цитата из книги Яны Жемойтелите: «Зачем тебе книжки? Ты же пойдешь работать на фабрику валяной обуви» Есть как минимум один вопрос, на который предстоит найти ответ неравнодушным современникам: как поменять либеральные установки части городских жителей (особенно крупных городов), которые считают рабочий труд не творческим?! Эх, если бы они знали, какую творческую смекалку приходится применять рабочим на производствах с изношенным оборудованием! А то у нас некоторые левые мыслители делают ставку только на «креативный класс».
с «креативным классом» — вообще была ловушечка в 2011-12-м. сам писал в программных статьях на ФОРУМе.мск «идёт борьба флангов оппозиции за креативный класс» — в надежде, что он примкнёт к рабочему, а не к «Солидарности», яблочникам и Ко. однако он-то, боявшийся самого слова «революция», — как раз в другую сторону пошёл. и сидеть за всё пришлось двум не самым умным головам из Левого Фронта… впрочем, и сказавший самоубийственное для всей волны «Только не революция» Немцов — тоже за те выступления и «лыжи-Магадан» получил пули на мосту…
а где нашли цитату, Леопольд? — это же из самого «Периода полураспада» — фраза, брошенная отцом Михаилу?
Нашел на сайте электронной библиотеки авторов Карелии:
https://avtor.karelia.ru/elbibl/zemojtelite/period_poluraspada/
Правда, там старая версия книги, где еще нет отрывка об отчуждении труда (стр. 107)
надо же, какие нюансы! надо будет уточнить у Яны Леонардовны, как создавалась повесть…
кстати, я бы на месте московских издательств-гигантов присмотрелся к этой книге и подумал о перекупке прав. одному пролетарскому издательству посоветую — но за месяц это будет уже второй такой совет))) «Ночь с 23-го на 5-е» Владимира Платоненко о 1993-м — конечно, в приоритете, она со времён боевых нулевых цивилизованно, не самиздатом — вообще не выходила…
Повесть создавалась на документальном материале. Это дневники, стихи и рисунки Михаила Ураева, которые он незадолго до своей кончины передал мне, чтобы ничего не пропало. Не пропало. Он был действительно талантливый художник. Хотя в родном городе всю жизнь считался дураком. Я отправила его работы в Екатеринбург в музей наивного искусства. Сейчас там открыта его выставка. Ураеву отдали целых пять залов, на открытии играл духовой оркестр, его назвали очень ярким явлением аутсайдер-арта, а в родном г. Петрозаводске об этом событии ни строчки.
Странно. А куда она делась? Если только случайно вылетела при верстке. Надо посмотреть.