На 77 году жизни умер поэт Лев Рубинштейн. 8 января его сбила машина на пешеходном переходе в Москве. За его жизнь несколько дней боролись врачи, но…
Есть простой способ объяснить гениальность поэта Рубинштейна тем, кто не очень в теме. Он создал устройство с огромным диапазоном, в котором всё — от бюрократических справок до каких-то затертых цитат из советских повседневных разговоров, — обретает лирическое звучание. На то, как это работает, он намекает в известном фрагменте текста «Это я»:
Мы, к примеру, говорим: вот ветер шумит. А шумит вовсе не ветер, а то, что попадается ему на пути: ветки деревьев, кровельная жесть, печные трубы. А ветер, Любочка, не шумит. Что ему шуметь?
В принципе, это касается любой поэзии: так называемый автор создает из предметов своей жизни механизм улавливания, и проходящая через него историческая стихия языка порождает всякие лиро-эпические и прочие хрусты и сгустки, попутно меняя, ломая, модифицируя, деформируя сами настройки, заданные автором. Рубинштейн как авангардист и концептуалист продемонстрировал этот механизм во всей его радикальной материальной очевидности. Но через него же он вывел и огромный таинственный и неумирающий в нас лирический потенциал советской жизни, со всеми ее коммуналками, соседями, дворами, школами, учебниками и учительницами, с ее сочетанием некой подкожной теплоты, приторной сентиментальности, институционализированного абсурда.
В 2005 мы и Рубинштейны случайно обнаружили, что снимаем две половины одного дома под Москвой — чтоб жить там летом с маленькими детьми. В итоге несколько сезонов мой сын Богдан и внучка Льва Лиза росли там вместе. Ко Льву приезжали его друзья, ко мне мои. Лев пропускал сквозь себя все наши разногласия, не спорил с характерных стереотипных позиций своей среды/поколения, не поддакивал конформистски «молодежи», а, казалось, как-то про себя адаптировал все сказанное для собственного видения, супер-тонкого, внимательного, инклюзивного к настоящему и будущему.
Месяц назад мы с другом обсуждали, что в течение многих лет постоянно встречали Льва на разных митингах. И хорошо бы, мол, спросить в интервью, что именно несло его туда. Предположили, что очевидная любовь Рубинштейна к разным хорошим компаниям и способность за 3 минуты становиться душой любой из них — особым образом сочетается с неким непонятно откуда взявшимся, нерациональным, казалось бы, упорством гражданского долга. И есть в этом что-то от особой протореспубликанской модели, очень редкой в нашей стране, где весь здравый смысл говорит о том, что с милыми друзьями надо общаться не на площадях в окружении пафосных лозунгов и ментов с дубинками, а в безопасных, по возможности частных пространствах…
Таким я Льва и запомню — осматривающимся на митинге в поисках друзей, в опустевшей Москве, где наш язык носится из прошлого в будущее и обратно, шумит в кровельной жести, трубах, наших телах и прочей хрупкой материи.
Лев, Ирина, Маша, Лиза, мои слезы и все возможные сопереживания.
Кирилл МЕДВЕДЕВ
…в наши дни с заметной частотой и повышенной эмоциональностью разные люди повели разговоры, объединенные общим грифом «пора валить».
Это все, причем в более крупном масштабе, было и в середине 70-х, когда в каждой компании, где мне приходилось проводить время, говорили именно об этом. Много говорили. Горячо, страстно, иногда ссорясь, иногда ссорясь серьезно. И очень многие «свалили». И мы их провожали. Провожали трагедийно, то есть навсегда. Провожали туда, откуда, как тогда было АБСОЛЮТНО известно, НИКТО НЕ ВОЗВРАЩАЕТСЯ.
Я и сам обдумывал, серьезно обдумывал возможность этого рокового шага.
…Но я остался тогда. Это решение я пытался объяснять себе и другим самыми разнообразными причинами, начиная с личных и семейных (пожилые родители, а затем – их могилы) и кончая культурными, то есть физической невозможностью покинуть пространство обитания родного языка, привязанность к которому я ощущал и продолжаю ощущать с необычайной силой. Я остался. И об этом ни разу не пожалел.
Однажды один из друзей, принявших решение покинуть эти пределы, спросил меня в лоб: «Что ты вообще здесь делаешь? И что будешь делать? Ты что, не видишь, что ли, что…» – и так далее. Как это не вижу? Не хуже вас вижу. Но ответил я не так. Сначала я ответил цитатой из популярного тогда анекдота. Я сказал: «Живу я здесь».
Мне показалось это достаточно убедительным. Мне, но не собеседнику. «И только?» – спросил он. «Нет, не только», – сказал я. Потом минутку подумал и неожиданно для себя самого я добавил, цитируя поэта Всеволода Некрасова: «Живу и вижу». А потом добавил еще: «И свидетельствую»».
Лев Рубинштейн, «Я здесь»
От редакции: Ещё не оправились мы от известия о смерти Юрия Соломина, как уходящая неделя придавила нас ещё одним «аргументум мортум»… ХХ-й век, оставшийся лишь в людях и рукотворных их вещах, которые (и люди и вещи), казалось, имеют закалку неистовую, необоримую ветрами и даже бурями времён подлых, постсоветских — продолжает иссякать и рушиться, прямо в наших руках, на наших глазах, в нашем молчании.
И, как ни странно и самокритично это не прозвучит, но только уход таких Артистов с большой буквы, таких величин, заставляет нас притормаживать бег расчеловечивающего, инертного, не сулящего ничего достойного времени с маленькой буквы, — физического, — заставляет вынырнуть из рутины, чтоб глотнуть (через воспоминания и осознание невосполнимости утраченных) некоей Человечности. Которая как раз такими лишь жизнями, судьбами, творческими биографиями — доказуема. Вот была она, только что была, осязаема и величава, — и на двух человек её стало меньше…
И только личные воспоминания (ничего обобщённого!) — могут в эти секунды ответственно подсказывать мысли, слова… Случайно, по воле времени-с-маленькой-буквы оказавшиеся друг возле друга — при жизни, может, и не пересекавшиеся, — Юрий и Лев, из миров разных искусств, сообществ, но — современники. Наши современники.
Юрий Мефодьевич, идущий в середине 90-х пешком на работу, в Малый театр. Идущий с удивительно картинной задумчивостью, как будто на ходу, в перипатетике этой что-то открывающий, прозревающий, улыбающийся своим мыслям, — встречаемый мной случайно с дистанцией в неделю, но примерно в одном квартале, у Малой Бронной… И я, как и другие узнающие его прохожие, не нарушим этого уединения режиссёра, Учителя, — его единения с привычной акустикой мысли, с этими переулками, — а, может, и лабиринтами режиссёрских размышлений…
Город наш, и центр его — мал, соседство неминуемо. Гримировала в Малом его, Соломина, ещё в пору актёрскую — наша соседка по лестничной клетке тётя Лида, из 78-й квартиры (давно уже покойная, курила неистово)… Училась у Юрия Мефодьевича, причём была любимой ученицей, многое перенявшей в этой задумчиво-обаятельной его мимике, весомость и многозначительность сценических пауз, — школьная подруга моей первой любви Варвара Андреева. Вот кто точно пролил на прошедшей неделе немало слёз. Вы, конечно, не можете не знать её, актрису Малого, и по киноролям — жена доктора Живаго в кинопостановке (телесериале) с Олегом Меньшиковым в главной роли… Учителя не уходят — они продолжают отражаться в зерцалах лиц учеников.
Лев Семёнович… Не только на митингах, с молодёжным рюкзачком и задиристым задором, но и в литературных пространствах, коих в Москве и в нулевых было не так много, а теперь ещё меньше, — казавшийся повсеместным настолько, что и читать его стихи, его иронический минимализм в виде текстов, казалось излишне. Впервые, наверное, он показался нам в «Авторнике» у Мити Кузьмина, ещё когда оный имел место в библиотеке, как раз напротив здания ФСБ в Большом Кисельном. Году в 1997-м…
Классиков тогда ещё не было (старых свергли, новых не намолили), канонов тоже, и явление в «Авторнике» поэта Андрея Сергеева — более известного как переводчик и московский друг Иосифа Бродского, у которого он неизменно проживал и даже оставлял свой легендарный пиджак, — несомненно призывало Льва Семёновича в задние ряды. Откуда он мог бросать реплики, искрил короткими замыканиями смыслов, которых мы — Данила Давыдов, Кирилл Медведев, Кирилл Решетников, Филипп Минлос, Дмитрий Воденников, — ещё тогда не нажили в полном объёме… Там мог и Гандлевский читать, и Рубинштейн был опять! (плох тот поэт, что не отсидел своего в зрителях, и не приохотился к этому выгодному положению…)
Рубинштейн — это ещё и ОГИ во всех их пирОгах — в смысле, помещениях, умножавшихся на наших глазах в благословенных нулевых. Не столкнуться где-то на лестнице или у стеллажей с книгами с ним просто было невозможно и в Потаповском, и в Билингве, в Кривоколенном, что в общем-то рядом: кривое колено в Потаповский и переходит… Сложно мне теперь припомнить, какие были отношения с Рубинштейном у Михаила Нилина, ещё одного видного минималиста, вышедшего в классики в верлибристых 90-х (по образованию архитектор, проектировал ещё исполкомы и райкомы КПСС) — однако оба они в самые важные для нового поколения силлабистов (я оттуда родом) вечера «Авторника», бывали на горячей галёрке уже в Зверев-центре, что был по соседству с кафе «Рыбий глаз», где дебютировал Андрей Родионов… Сказать о Рубинштейне дежурное «ушла эпоха» — ничего не сказать. Ушёл Контекст. Вот это он понял… бы.
Кстати, Андрей Сергеев (мои графические ворота в литературу — иллюстрировал его поэму «Розы» по заказу Кузьмина) — погиб так же. Правда, шёл не по переходу, не вполне трезв, с литературного как раз вечера, на закате…
Вспомню лишь одну сцену в лицах: родная Билингва, мы общались долго с первоиздателем моим всерьёз Дмитрием Ицковичем, затем я из зала выбираюсь в книжно-магазинную половинку. Оттуда — обратно на благоухающую кухонно лестницу, и тут-то уже они оба. Дмитрий не без иронии, понимая, что либерал и коммунист так воочию редко пересекутся — приглашает меня на вечер… песен Льва Семёновича! Будет здесь же.. «А мы патриоты, — подначивает Ицкович, — в программе будет песня «Летят перелётные птицы»
Летят… Улетают. Какой густой был контекст. В нём, среди публикаций в «Черновике» или «Вавилоне» Рубинштейна в качестве хэдлайнера, в этих полусамиздатовских по сути форматах, рождалось будущее и наших книг. Рождалось трудное, многогранное, порой даже бранное, но взаимопонимание. Где интерес и дело — было у каждого до каждого, был азарт доказывать!.. И 800-страничный мой роман вырастал из почвы этой же кулуарной речи, взрыхлённой минималистами, концептуалистами, силлабистами. Но что говорить малопонятные современникам слова? Контекст ушёл. Большой контекстище…
Дмитрий ЧЁРНЫЙ