Путь от Новороссийского университета к Кацюбеевскому был не ближе и не менее тернист, чем от Одессы до легендарной Кацюбеевки. И как знать, произошло бы когда-нибудь это великое преображение, если бы не подвижники?.. Главным у подвижников был Виктор Петрович Ващенко — человек основательный и не любивший фантазий. Каждую свою мысль он подтверждал документом. Так, на защиту кандидатской диссертации Ващенко приволок два мешка архивных папок. Один мешок остался внизу у вахтёрши, потому что сразу оба он поднять не смог. Но другой — аспирант всё-таки дотащил до защиты, хотя при этом изрядно кряхтел, потел и даже матерился сквозь зубы.
Диссертация называлась «Этногенетические корни населения Северного Причерноморья на материалах Кацюбеевского сельсовета». Эту работу Ващенко писал почти двадцать лет, так что в конце её однажды почувствовал себя графом Монте Кристо. Все эти годы он сидел в архивах и выписывал сведения о родном селе под Херсоном, где его семья благополучно пережила немецкую оккупацию.
Ващенко вообще считал своё село местом особенным. Во-первых, оно находилось недалеко от Крыма, где когда-то жили скифы. А поскольку скифы, по мнению Ващенко, были ариями, то и жители его села автоматически оказывались потомками ариев. Особенно семья самого Ващенко.
— Почву изучать надо! — говорил он на конференциях и стучал пальцем по папке, перевязанной бельевой верёвкой, — Почву!
Теорию Ващенко не любил.
— Теория — это когда человек отрывается от документа и начинает фантазировать, — поучал он молодых. — В высоких материях парить легко! По земле ходить сложно. Многие спотыкаются о факты. И даже спотыкаясь, разбивая носы и набивая шишки, они не хотят видеть очевидного!
— Спрашивается, зачем нужна теория, если и так совершенно очевидно из документов, что украинцы жили на этих землях ещё 600 лет назад?! — патетически вопрошал он и смотрел на аудиторию страшными, выпученными глазами. — От теории до фантазии — один шаг!
Сам Ващенко никогда не фантазировал. Ему и без фантазий всё было ясно. Например, в одной архивной бумаге упоминалось, что жители Кацюбеевки выращивали хлеб. Из этого документа Ващенко сразу делал вывод о существовании при хуторе большого морского порта.
— А куда, по-вашему, они девали столько зерна? — вопрошал он скептиков. — Естественно, отправляли в Константинополь.
Скептики деликатно возражали, говоря о том, что никаких следов порта в Кацюбеевке до сих пор не обнаружено. Но Ващенко это не смущало.
— Не всё сохраняется в документах! — грозно говорил он.
Спорить с ним было тяжело. Во время дискуссии его лицо делалось особенно свирепым и он медленно наступал на собеседника. Даже заслуженные профессора начинали нервничать.
В науку Ващенко шёл как крестоносец на Иерусалим. Однажды в споре о происхождении украинцев он назвал доцента Баума ж*дом. Баум прошёл войну в полковой разведке и не любил подобного тона. Он предложил Ващенко повторить сказанное. Ващенко повторять не стал и побежал через весь коридор так, что Баум догнал его только в туалете. Подвижник пытался закрыться, но не успел задвинуть щеколду. Баум распахнул дверь и влепил ему такую оплеуху, что новоиспечённый кандидат наук ударился головой о бачок.
После этого Ващенко начал странно разговаривать. Иногда вместо слов у него вырывался протяжный ослиный рёв. Особенно часто это с ним случалось в минуты волнения, когда речь заходила о почве. Однако его карьере это не помешало. Наоборот. Уже через несколько лет после начала научной карьеры, Ващенко стал заведующим кафедрой истории Украины. Потом деканом.
Говорили, что его заметили наверху и там Ващенко понравился. Это была чистая правда.
Хотя сначала он стал объектом пристального внимания со стороны органов. Там были в растерянности и не знали, что с ним делать: отправить на психиатрическую экспертизу, посадить за хулиганство или продолжать наблюдение и ждать дальнейших указаний. Но тут с самого верху пришло высочайшее распоряжение: беречь и оказывать всяческое содействие!
Ему покровительствовал сам второй в городе и в области.
— Витя, ты себе не представляешь, какие перспективы перед тобой и перед всеми нами открываются! — говорил ему в своём кабинете этот второй. — Скоро, совсем скоро, придёт наше время. Но для этого нужно работать уже сейчас! Ты готов?
Витя в волнении вскочил.
— Я, все мы… — начал было он заикаясь.
— Сиди, — нетерпеливо, по-барски, махнул рукой “Второй”. — Что готов — знаю. А справишься? Учти, кафедра — это только начало. Мы хотим дать тебе факультет. Твоя задача в том, чтобы готовить и продвигать национальные кадры. Понимаешь?
Витя кивнул.
— Справлюсь, — уверенно сказал он, сделав определённое усилие, чтобы вытолкнуть заветное слово.
Он был исполнительный, злопамятный и любил дисциплину. Кроме того, он умел ненавидеть с полной самоотдачей. В армии Ващенко не служил, но мог дать фору любому старшине. Первым делом он решил навести порядок на факультете. Повод подвернулся быстро.
Во время летней сессии студенты напились вина, надели солдатские шинели и маршировали ночью по коридору общежития. Общежитие исторического факультета до революции действительно было борделем. Почему именно там поселили будущих историков, никто не знал, а тех, кто догадывался, быстро отчисляли за неуспеваемость.
Ващенко лично явился на место происшествия.
— Я этот бордель прикрою! — прошипел он.
После слова «бордель» у него вырвался ослиный рёв. На следующий день Ващенко принёс ректору проект реформ. Греческий язык отменялся. Латынь и иностранные языки сокращались до минимума.
— Зачем сельскому учителю греческий? — спрашивал Ващенко.
Возразить никто не смог. Кроме того, Ващенко предложил изменить саму формулировку диплома.
Раньше писали: «Историк. Преподаватель истории». Теперь же должно было быть: «Учитель истории. Историк».
— Мы готовим кадры для сельской школы! — объяснял Ващенко.
Особенно он не любил умных абитуриентов. Для борьбы с ними Виктор Петрович лично присутствовал на вступительных собеседованиях.
— Кем вы хотите стать? — спрашивал он.
— Археологом.
— Свободны.
— Почему?
— У нас идеологический факультет, а не бардак.
Что именно Ващенко понимал под бардаком, никто не знал. Но слово это он употреблял часто.
— Что читали об Иване Грозном?
— Ключевского. Соловьёва…
— Достаточно. Следующий.
После таких ответов абитуриенты обычно не поступали. Зато легко поступали люди практические.
— А как вы видите своё будущее лет через десять? — спрашивал Ващенко.
— Работающей на благо партии и государства, — пищала в ответ юная абитуриентка.
— Правильный ответ, — одобрительно говорил он. — А что это у вас, э… — спрашивал декан, вглядываясь в маленькое личико с огромным носом.
— Это у меня от бабки! — с готовностью отвечала смышлёная девица, — Она у меня была не то гречанка, не то армянка.
— А не…
— Нет! — решительно отвечала красавица.
Медалистам, против фамилий которых не стояло галочки в списке Ващенко, пятёрки ставить не рекомендовалось. Категорически. Преподавателям он объяснял это мягко и почти ласково: «Если галочки нет, то и не нужно ей там быть». Преподаватели кивали в знак согласия. Начальство же не могло на него нарадоваться. Сначала его опрофессорили, потом олауреатили, сделали членом национальной академии и вот уже выдвинули в академики.
Но тут Виктор Петрович вдруг взял и умер. Такого от него никто не ожидал. Начальство страшно расстроилось и начало искать ему замену. Никто и не подозревал, что в высшей степени ответственный Виктор Петрович предусмотрит даже такое трагическое событие. Вместо инструкции как надо он оставил завещание.
Своим преемником он назначил Вадика. Но это — уже совсем другая история.
Вадик
Вадик был человеком болезненным и целеустремлённым. Казалось, что жизнь держится в нём исключительно на комсомольской дисциплине. Однажды во время сельхозработ будущему профессору и проректору достался самый трудный участок — сбор тыкв.
Работа была явно не для него. Но ведь он везде был первым. Скажем, нужны добровольцы в народную дружину, следить за порядком и покой честных граждан от хулиганов охранять — Вадик тут первый.
Или, к примеру, идёт запись в стройотряд. Он и тут первый. Правда, стройотрядовская униформа делала его похожим на огородное пугало, а повязка дружинника, в сочетании со впалыми щеками и синюшными губами могли вызвать у хулиганов разве что безудержный смех, но зато в оформлении стенгазеты или на комсомольских собраниях ему не было равных. Лучше него никто не напишет обличительный пассаж и не выступит с речью.
Слова его не расходились с делом — он никогда не выбирал лёгких дорог. Вот и на тех сельхозработах, он выбрал самый трудный, хотя и самый оплачиваемый: сбор тыкв. Одна тыква попалась особенно большая и тщедушный Вадик, поднимая её, вдруг потерял сознание. На следующий день Вадик посвятил происшествию заметку в стенгазете под броским заголовком: «ТРУДНОСТИ ЗАКАЛЯЮТ ХАРАКТЕР». На утро снова рвался собирать тыквы, но заботливые товарищи его не пустили.
Надо сказать, что Вадика всегда отличали удивительная скромность и необычайное трудолюбие. Начинал он свою карьеру как простой лаборант на кафедре Истории Украины и без отрыва от основной работы занимался комсомольской.
Чем именно Вадик занимался на кафедре истории Украины под чутким руководством Ващенко, до сих пор не установлено. Но работал Вадик много. За усердие и выдающиеся достижения был Вадик произведён сначала в старшие лаборанты, потом в ведущие, и, наконец, в главные.
Тут, как раз, преставились Виктор Петрович. На внеочередном заседании кафедры прочитали завещание покойного и выяснилось, что усопший завещал все свои мешки с документами своему любимому ученику и продолжателю — Вадику. Грустный, разбирая наследство, Вадик обнаружил в нём потенциал для 150 дипломных, 40 кандидатских и 10-20 докторских.
Вскоре он представил свою диссертацию: “Кацюбеевка как основа украинской идентичности”. Диссертация прошла на ура. Вадик стал кандидатом наук, заведующим кафедрой и взялся за докторскую. Докторская была посвящена экономическим связям Кацюбеевки с Византией. И снова головокружительный успех!
Новоиспечённый доктор и профессор стал проректором по научной работе и в этой должности пребывает до сих пор. Он облысел, раздобрел, но взгляд его подслеповатых глаз с фотографии на фоне карты Кацюбеевки, всё такой же честный и комсомольский. Совсем недавно национальный университет переименовали в Кацюбеевский, чему немало способствовал и Вадик. На церемонии открытия, Вадик буквально рыдал от полноты чувств.
Станок и Юрась
Ну и, конечно, знаменитый Новороссийский университет никогда бы не стал Кацюбеевским, если бы не другой подвижник — Владимир Никифорович Станко, которого коллеги и студенты ласково прозвали Станком. Себя он называл каменщиком. Не подумайте, что речь о масонах. Боже упаси. К масонам этот прекрасный человек не имел никакого отношения. Просто занимался палеолитом. Но слово «палеолитчик» казалось ему недостаточно авантажным, и потому он предпочитал именовать себя каменщиком.
Уроженец болгарского села под Одессой, Станок чуть ли не с детства мечтал о широкомасштабных раскопках на Елисейских Полях. Но судьба распорядилась иначе, и довольствоваться ему пришлось берегами живописной когда-то речушки Бакалы.
Своё горе, как и полагается уважающему себя каменщику, он заливал бренди местного разлива. Не французский коньяк, конечно, но всё же. По вечерам он собирал вокруг себя своих болгар, и экспедиция погружалась в тяжёлый археологический запой, словно раскапывали они не античный слой, а собственную печень. Пили обстоятельно, с научной основательностью, до первых петухов.
Часам к одиннадцати утра из палатки появлялся сам мэтр — опухший, сизоватый, с лицом человека, проигравшего внутреннюю гражданскую войну. Он молча усаживался в тени, требовал стакан ледяной воды, выкладывал перед собой сигареты и пластинку анальгина, после чего начиналась его ежедневная борьба за выживание. Станок курил, пил воду, глотал таблетки и смотрел на окружающих с выражением римского патриция, отравленного варварами.
Особенно хороша была его знаменитая армейская рубашка. Люди, никогда не служившие, питают к военной атрибутике почти мистическую слабость. В сочетании с очками и манерой щуриться рубашка придавала ему сходство с провинциальным Берией — без масштаба, но с претензией. Студенты звали его Лаврентием Никифоровичем.
Ночами из палатки профессора доносилось какое-то нервное рычание страсти. Но под утро он обычно выползал наружу ещё более раздражённым, словно семейная жизнь давалась ему как разновидность каторги. Его бесило всё. Даже аккуратно сложенные доски для настилов. Однажды он внезапно набросился на них с такой яростью, будто это были не доски, а идеологические противники. Станок швырял их в стороны, сопровождая каждый бросок звериным воплем.
На вопрос, что ему сделали доски, Лаврентий Никифорович с трагическим надрывом объяснил, что «карабаховцы специально притащили их сюда, чтобы действовать ему на нервы». В такие минуты казалось, что археологическая экспедиция проходит не в степи, а непосредственно внутри его воспалённого сознания.
Проверки к нему приезжали регулярно. Один из проверяющих как-то долго смотрел на профессора, после чего осторожно спросил:
— Вы пьёте?
— Нет, — с гордой ухмылкой ответил тот. — У меня молодая жена.
После этого оба захихикали с тем отвратительным самодовольством, которое почему-то считается признаком жизненного успеха. Карьера Станка развивалась столь же неотвратимо, как цирроз. Ещё при живом Петре Осиповиче Карышковском он уже осторожно, по-змеиному, вползал на кафедру истории древнего мира.
После смерти Карышковского кафедру возглавил Загинайло — человек настолько бесцветный, что временами казался собственным лаборантом. При Кореше он когда-то действительно начинал лаборантом и, по существу, им и остался — только с новой табличкой на двери.
Станок быстро понял главный закон академической жизни: наверх поднимается не самый талантливый, а самый вязкий. Дальше всё пошло само собой. Кафедра. Деканат. Диссертационный совет. И вокруг — бесконечное производство серости в промышленных масштабах. Словно вся эта позднесоветская академическая машина существовала исключительно для того, чтобы одни посредственности торжественно присуждали учёные степени другим посредственностям.
Без спиртного Станку не работалось. Вдохновение приходило к нему не как возлюбленная, а как приятель-собутыльник. Он заправлялся алкоголем как топливом. Спиртное запускало его воображение на полную мощность.
И вот уже родное болгарское село Станка превращалось в древнее поселение, основанное самим Александром Македонским по пути в Индию. Наводящие вопросы только ещё больше распаляли академика. Он не терялся даже от самых ядовитых замечаний.
— И что же забыл Александр Македонский в украинских степях?
— Заблудился, — спокойно отвечал академик, удивлённо поднимая брови, словно спрашивал: «Неужели вы сами не в состоянии понять таких простых вещей?»
Дальше — больше. Постепенно Станок переходил к собственной родословной, и в конце концов выходило, что он является прямым потомком Александра Македонского.
— У меня давно собраны все доказательства. Первоисточники. Артефакты, — говорил он так буднично, словно речь шла о картошке.
— И где же они? — однажды не удержался я.
Академик налил ещё. Выпил. И рассказал, что в похожей ситуации подарил все двадцать пять папок ценнейших материалов заезжему коллеге-академику.
— Мы с детства дружим, — пояснил Станок.
— Он тоже македонец?
— Нет, из соседнего табора.
Распив последнюю бутылку, мы разошлись по палаткам. Вскоре вернулся мой сосед и принялся взахлёб рассказывать, как они с девками голышом купались в лимане при полной луне.
— Мы ведь тебя звали, а ты тут завис! — говорил он, глядя на меня как на человека, безнадёжно проигравшего жизнь.
Конечно, простые человеческие радости — это хорошо. Но, видимо, историческое призвание уже тогда брало надо мной верх. В конце концов, оставшись у костра, я узнал правду о прямом потомке Александра Македонского. Так я утешал себя. А академика после той истории мы называли не иначе как Македонским. Только немного иначе.
Жизнь Кацюбеевского университета оборвалась вместе с Юрасем. Это должно было произойти. Ведь если Ващенко с Хмарским и Станком были лишь предтечей краха, то Юрась стал его моментом истины.
Слава Богу, я всего этого не застал. Жизнь прошла мимо. Жизнь, если вдуматься, вообще любит проходить мимо. Пройдёт, бывало, этак боком, шмыгнёт за угол или, как мышка в щёлочку — и нет её. Только пыль останется да чей-нибудь кашель за стеной. И слава Богу, что моя жизнь прошла мимо таких, как Юрась и Яся. Потому что жить с такими людьми в одной эпохе ещё можно, а вот в одном государстве — уже утомительно и даже местами опасно.
Теперь Юрась — академик. Настоящий. С портретом в районной газете, с двумя орденами, с речами о духовности народа и даже с лёгкой одышкой, которая всегда появляется у людей государственного масштаба. Он почти не изменился. Разве что облысел сверху, а снизу, весь как будто распух вширь от научной деятельности. И только угри его остались прежними — крупными, багровыми, расположенными на лице с той основательностью, с какой помещики ставили амбары.
В студенческие годы Юрась сильно страдал.
— Мэни потрибна дивчына, — говорил он таким голосом, будто просил не женщину, а помилование.
Учился он в педагогическом институте, где будущих учителей выпускали в мир с лицами людей, заранее утомлённых собственной судьбой. На занятиях Юрась сидел неподвижно, тщательно записывал лекции и всё готовился, готовился. Но стоило преподавателю назвать его фамилию, как с ним происходило странное оцепенение.
Юрась вставал. Краснел. Тужился. И после продолжительной внутренней борьбы произносил:
— Ыыы…
После института он уехал в село преподавать историю детям, которые и без него знали, что никакой пользы от истории в хозяйстве нет. Жил Юрась одиноко. Вечерами пил самогон, читал книги и всё думал о своей невостребованности. И вот однажды, во время особенно продолжительного размышления, ему явился Христос. Так, во всяком случае, он представился. Явился просто, без всякого величия — в старом пиджаке, сел напротив Юрася, вздохнул и сказал:
— Всё перепутали потом.
— Что именно? — оробел Юрась.
— Галилею с Галицией.
После этих слов оба выпили. Христос пил спокойно, без суеты, как человек, которому уже давно нечего доказывать миру. Юрась же после этого случая начал пить с совершенно новым чувством. Раньше он пил от одиночества, а теперь — от исторической ответственности. И вскоре открылось ему ещё большее. Оказалось, что они с Христом не просто одной крови и духа, а вообще из одного села.
— Как же, как же! — оживился Христос. — Я и папиньку вашего знавал.
— А я нет… — тихо ответил Юрась и загрустил.
Тут оба ещё выпили, и видение исчезло. Но Юрась уже не был прежним человеком. Всю ночь он писал диссертацию. Писал с таким жаром, что чернила у него высыхали прямо на пере. Несколько раз Юрась плакал. Один раз даже вскрикнул:
— Вот она! Истина!
Под утро работа была закончена. Называлась она: «Христос был украинцем, или К вопросу об искажении исторической географии». Повязав галстук поверх вышиванки, Юрась отправился в столицу — в Академию наук. Дорога была длинная, и для поддержания бодрости духа он время от времени прикладывался к бутылке, завёрнутой в газету. Уже на ступенях академии он выпил для храбрости ещё раз, потому что был человеком крайне застенчивым.
В академии сначала смеялись. Потом задумались. Потом пригласили ещё двух академиков. После чего единогласно постановили, что перед ними — смелый исследователь нового типа. Сначала его одиссертасили, потом одокторатили и олауреатили. А потом произвели в академики и причислили к лику подвижников.
Монографии же подвижника издали гигантским тиражом. Юрася стали приглашать на конференции, банкеты и круглые столы. Он выступал с докладами, в которых всё объяснял заново: от происхождения христианства до основания Одессы. Особенно его полюбили женщины. И прежде всего Яся — женщина большая, тяжёлая, как комод красного дерева, заведовавшая районным загсом. Она смотрела на Юрася взглядом, в котором уже содержались и брак, и совместное имущество, и лёгкая взаимная ненависть до конца дней.
Юрась женился. Тут бы истории и закончиться. Но именно с этого момента всё пошло вразнос. Юрась постепенно уверовал в собственное величие. Самогон он теперь пил прямо у себя в просторном кабинете, среди бюстов мыслителей и шкафов с научными журналами. А писал всё больше. Сначала осторожно. Потом смелее. Потом уже совершенно неудержимо.
Так Одесса у него поменялась местами с Коцюбеевкой, Иерусалим оказался где-то между Житомиром и Уманью, а Гитлер, согласно Юрасю, после войны жил в Виннице под фамилией Гитлиренко и работал завхозом в художественной галерее.
Коллеги встревожились. Пригласили врача. Врач был стар, печален и смотрел на людей так, будто заранее извинялся за существование медицины.
— Скажите, — осторожно спросил он, — откуда вам известно про Гитлера?
Юрась посмотрел на него с жалостью.
— Доктор… вы странный человек. Он сам мне всё рассказал.
— Гитлер?
— Ну не Геббельс же.
— И где именно рассказал?
Юрась обвёл рукой кабинет.
— Здесь. Все были. И Борман. И Мюллер. И Штирлиц.
После этого Юрася поместили в клинику. Там он находится и по сей день. Пишет. Размышляет. Даёт интервью. Недавно к нему приезжали журналисты из CNN. Говорят, академик собирается участвовать в выборах. И хотя он ещё не решил, куда будет избираться: в президенты страны, в академию или в анналы истории, у него есть все шансы. Если вдуматься.
Владимир РУЖАНСКИЙ
