Дело давнишнее, уже и забыться должно, да перебирал я на досуге старые блокноты, и попались мне записи о том, как я едва со своими виршами не попал в некую поэтическую антологию. Я тогда учился в геологоразведочном, ходил в литстудию Леонида Володарского, и он-то меня туда и направил. Поэт Владимир Хохлов, с которым Леонид и поныне дружен, мало того, что сообщил о готовящейся антологии молодых поэтов, так ещё и любезно согласился передать туда мою подборку. Через некоторое время Володарский сообщил мне контактные телефоны составителей, я набрал 238-85-48, переговорил с ними и поехал, уже и не помню в какую тьмутаракань в каком-то из переулков в центре Москвы.
Отцы-составители сидели за столом, заваленным рукописями, внимательно смотрели на меня, периодически переглядываясь, и молчали.
– Ну, так что с моей подборкой? – осторожно спросил я в пространство между обоими, потому как было непонятно, к кому из них обращаться. Представившийся Григорием Борисовичем буравил локтями стол, а второй пытался ввинтиться пятой точкой в добротный дубовый стул.
– Э-э-э, – протянул Григорий Борисович, тасуя мою подборку и вглядываясь в тексты, – э-э-э… А, ну да, конечно же, вот… Вот оно! У вас в подборке есть стихотворение «Буква Э», где все слова начинаются на одну букву… Так ведь, Отто Алексеевич? – он вопросительно взглянул на коллегу.
– На «Э», – радостно подхватил второй, – ну да вы и сами знаете, так?
Я кивнул головой. Отто Алексеевич зарделся и продолжил уже не так радостно, а скорее печально:
– Э-это, – тут он хмыкнул было, но тут же спрятал улыбку, – конечно же, замечательное, но, судя по вашим стихам, совершенно не характерное для вас стихотворение…
– Верлибр, – вставил первый. – Совершенно без рифмы!
– Авангардистское прямо-таки! – дополнил его второй.
– А у вас же классические стихи, и вот эта буква как-то совершенно выбивается из подборки, и даёт о вас неправильное, я бы сказал, Григорий Борисович, извращённое представление…
Стихотворение действительно было для меня нехарактерным, я кивнул, соглашаясь, и мои визави радостно в один голос закончили вступление:
– Мы считаем, что оно в этой подборке лишнее!
– Ну, вам, наверное, виднее, – говорю осторожно и жду продолжения: подборка-то состоит не из одного стихотворения, неужели все остальные берут?
Григорий Борисович тем временем отложил один листок в сторону и сказал:
– Но мы бы хотели поговорить с вами и об остальных стихах… Дело в том, что поэтическая антология выходит в совершенно немыслимую ранее эпоху гласности, и мы хотели бы дать полный срез молодой российской поэзии.
Услышав слово «срез», я подумал: «Будут резать», – достал блокнот с карандашом и стал записывать.
– Российской, – многозначительно подчеркнул Отто Алексеевич. – И вот в этой связи ваше стихотворение «Минотавр», несмотря на весь напор и даже молодёжный бунт (тут первый на секунду замер) всё-таки отражает другой срез…
– Древнегреческий же, – с сожалением и даже со слезой в голосе добавил второй.
– Поэтому мы решили его из подборки тоже убрать.
– Очень хорошее стихотворение! Но – сами понимаете, никак! – покачал головой Григорий Борисович.
Я почему-то повеселел: происходящее мне стало нравиться. Был в этой ситуации какой-то сюр с налётом театральности. На моих глазах разыгрывалась пьеса для троих, и, судя по всему, очень многое в ней строилось на импровизации. А импровизацию я люблю. Не знаю до сих пор, что собой представляли тогда и представляют сейчас эти персонажи как литераторы, но актёрами они были великолепными! Они понимали друг друга с полуслова, полувзгляда и даже полувздоха: один начинал, а второй уже подхватывал, первый сыпал эпитетами, а второй подводил итог. Они шли по моей подборке, как Станиславский с Немировичем, переворачивая словесные конструкции и преследуя одну намеченную цель – не пропустить в печать. Хотя стояла перед ними и ещё одна задача, о которой я узнал позднее, когда рассказал обо всём Володарскому. «Они хотели тебя «зарезать», но так, чтобы не обидеть ненароком Хохлова, который принёс им твою подборку», – пояснил мне Леонид.
– Смотрите, – говорил Григорий Борисович, – сколь бы талантливым ни было стихотворение о Пегасе…
– И тут дело даже не в древнегреческой составляющей, поскольку вы изящно вписали этого скакуна в реалии Гражданской войны в России, – продолжал Отто Алексеевич.
– Но вот то, что Пегасу обрубают крылья, – перешёл на шёпот первый.
– Мы пропустить не можем, – не менее трагично дошептал второй.
– В год 70-летия Великой Октябрьской социалистической революции не может появиться антология, где красноармеец обрубает крылья, – Григорий Борисович осторожно рубанул правой рукой, стараясь не задеть столешницу. – …фактически мечте! – обе руки Отто Алексеевича театрально вознеслись ввысь.
Я покивал с пониманием собственной оплошности: надо ж было так нехорошо про героя-то гражданской сочинить! А ребята уже скакали дальше.
– Вот ведь как же замечательно у вас написано про муравьёв! – «Муравьиные растрелли строят летние дворцы» – это впервые так про них в русской поэзии сказано, можете нам поверить! Уж мы-то знаем, не одну антологию, не один сборник составили!
– Но ведь у нас конец двадцатого века, а тут венцы из соломинок – средневековое какое-то зодчество… Дворцы и дома давно из железобетона возводят…
– Да и трудно назвать муравейник дворцом…
– Хотя вот у вас написалось как-то, но, может, потому что дворцы летние…
– Но вот представьте, как было бы здорово, если бы муравьи у вас замешивали бетон, а в качестве арматуры таскали у писателей скрепки!
Я ахнул, всем своим видом показывая, насколько поражён такой развернувшейся перспективой, но осторожно произнёс:
– Тут стихотворением не обойтись, придётся целую поэму писать о социалистическом строительстве железобетонного муравейника…
– Вот! Вот! Именно – поэму! – хором воскликнули актёры, и Григорий Борисович отодвинул очередной листок в сторону.
Стихотворение «Дождь» отклонили по причине «убаюкивающей монотонности» и «возможной обиды со стороны упомянутых в нём сторожей, которые, как можно подумать, читая ваше стихотворение, в дождь только и делают, что спят». На столе остались два листка.
– «Иваны», – осторожно произнёс Борисович, одобрительно качая головой.
– Хорошо, когда человек знает, о чём пишет, – кивнул Алексеевич.
– Хорошо, что вы и сами Иван и обращаете внимание на то, что ваши тёзки разбросаны по всей нашей великой стране…
– И даже по всему миру!
– Но сводить в итоге всё это многообразие к имени Баха, пусть и великого, но всё ж таки – одного человека…
– Было бы неверно! И, кроме того, вы ведь не можете вот так говорить обо всех Иванах – это было бы, как минимум, нескромно!
– Да, – говорю, – тут не только индивидуалистский прокол получается, о котором я и не догадывался, но и скрытый намёк на общую глухоту носителей данного имени, о чём я только сейчас подумал!
– Да-да! – обрадовались Григорий Борисович с Отто Алексеевичем в один голос, не заметив существенной разницы между не терявшим слух Бахом и оглохшим в процессе жизни Бетховеном, и перевернутый листок лёг на край стола.
– А вот это стихотворение мы отобрали в антологию…
– Настолько оно нам понравилось…
– Редко кто в наше время пишет стихи о своей малой родине, да ещё и пропускает это через эпохальные события, всколыхнувшие весь мир…
– Это достойно не только публикации, но и всяческого восхваления и подражания…
Тут я, надо сознаться, слегка выдохнул, решив, что уж одно-то стихотворение куда-то там войдёт! И даже – разочаровался, настолько мне нравился спектакль, что я и подумать не мог, что на последнем стихотворении такое действие прервётся. Но я ошибся – ребята вошли в раж, и мне ничего не оставалось, как им подыгрывать. Мне было весело, но я старался оставаться серьёзным.
– Понимаете, в этом стихотворении есть несколько пассажей, которые в современной обстановке всеобщего разоружения и миролюбия упрямо напоминают о неких шероховатостях в недавнем прошлом.
– «Когда я родился, сирени цвели, / В политике ж кончилось лето, / И в море Карибском везли корабли, / На остров Свободы ракеты», – пишете вы. Но ведь это – половина правды. СССР отправлял дружескому кубинскому народу и многое другое – медикаменты, например.
– Конфеты, – говорю я им.
– Что?
– Конфеты сюда лучше подходят, нежели медикаменты, и по размеру и по рифме, – отвечаю с пониманием свалившейся на меня ответственности, – конфеты с «Красного Октября» им наверняка возили.
– Да-да-да! – они радостно переглянулись.
– Простите, – Отто Алексеевич взял лист со стихотворением, – но я всё же хотел бы спросить о самом начале стихотворения. Не кажется ли вам, Иван, что цветущая сирень выглядит чересчур банально и даже обыденно? Ведь что сейчас происходит со стихами о весенней поре? В них сплошная цветущая сирень!
– Вот именно! – слегка громыхнул из-за стола Григорий Борисович, – Неужели у вас на родине в этот момент не цвела, например, слива?
– Черёмуха уже отцвела, – буркнул я, – если только морковь…
– Морковь? – удивился Отто Алексеевич.
– А как она цветёт? – спросил Григорий Борисович и, услышав, что у моркови очень красивое зонтичное цветение, многозначительно закивал головой. Я старательно чёркал в блокноте. Григорий Борисович продолжил:
– «И странные вести: война – не война, / Привёз кто-то из Дарасуна, / И с дядьками спорил отец допоздна / О сущности Мао Дзэдуна». Хорошо было бы прояснить, что такое этот Дарасун!
– Населённый пункт в Забайкалье.
– М-да, странное какое-то название…
– Дарасун – это минеральный источник, а ещё есть водка молочная – тарасун…
– Вот! – Григорий Борисович стукнул локтем о стол, поморщился и продолжил, – То-то мне это слово подозрительным показалось! Представляете, сборник молодой поэзии, а в нём – стихи про водку?
Я промолчал, понимая, что «Остапа занесло гораздо дальше», но всё-таки кивнул, соглашаясь: про водку – это безобразие.
– Есть же у вас там другие название посёлков?
– Есть, – говорю, – Балей, например.
– А как перевести на русский?
– «Светлое место», кажется, с даурского… Там вообще-то золото добывают рядом…
– Вот! Не слово, а золото! Пишите про Балей! – составитель антологии прямо возликовал.
– И вы здесь что-то определённое же имели в виду, перескочив единым махом из Атлантики в Китай. Да? – спросил Отто Алексеевич.
– Да, просто в это же практически время была напряжённая обстановка на границе с Китаем и в Забайкалье в том числе…
– Понятно, но вот если бы вы сместили акценты в сторону мира, было бы правильнее…
– А ещё бы про здоровье написать, ведь в Сибири все люди здоровые, недаром же здоровья всем желают сибирского!
– Ну, мне тогда две строфы вовсе надо убрать, а по итогу вот что получится.
И я торжественно продекламировал:
– Когда я родился, моркови цвели,
В политике ж вызрело лето,
И в море Карибском везли корабли
На остров Свободы конфеты.
И добрые вести: не будет войны,
Привёз кто-то нам из Балея,
И снятся в Сибири здоровые сны,
Ведь все здесь живут, не болея.
– Какая рифма получилась! – ахнул Отто Алексеевич.
– Берём! – подхватил его старший коллега, – я прямо-таки вижу эту цветущую морковь!
Я собрал со стола листки со стихами и положил их в сумку.
– Подождите, а последнее-то оставьте!
– Да я завтра привезу, перепечатаю набело, а ещё про муравьёв надо же написать поэму…
Составители антологии с какой-то тоской посмотрели на мою сумку, где исчезли мирные сны здоровых сибиряков, но в этот момент в дверь постучали, и просунулась бородатая голова: «Можно?»
– Да-да-да! Заходите! Извините, – сказал мне Григорий Борисович, – это пришёл наш молодой гений, надежда современной русской поэзии, мы его тут с утра ждём!
Я попрощался и вышел, успев услышать, как Отто Алексеевич спросил у бородача: «Как ваша фамилия, напомните?»
На крыльце я постоял пару минут, пытаясь сообразить, в какую сторону идти, и похохатывая от недавних воспоминаний. Внезапно входная дверь распахнулась, на улицу выскочил бородатый молодой гений, и я еле успел отскочить в сторону.
«Сцуки, сцуки, сцуки», – гений тряс кулаком, судя по гримасе боли на лице, кулак был основательно отшиблен. «А-а-а!» – донёсся из-за двери чей-то неопределяемый крик, к которому тут же добавился протяжный вопль: «Ми-ли-ци-я-а!»
Судя по тональности звуков, в нос получили оба составителя! Надежда современной русской поэзии рванул по переулку, грохоча кирзовыми сапогами и широко размахивая руками, как если бы преодолевал вброд речку.
Я быстренько свернул за угол, потом – за другой, и основательно затерялся сначала в переулках, а потом – в ближайшей толпе.
Иван БЕЛОКРЫЛОВ