В 1966 году в Ташкенте случилось сильное землетрясение, и все московские газеты немедленно выслали в Узбекистан своих спецкорров. Я в то время заведовал отделом информации «Вечерней Москвы» и тоже полетел в Ташкент, две недели, говоря газетным языком того времени, скакал на спине бешеного верблюда. Впрочем, афтершоки после первого, главного удара были слабыми, особых неприятностей не несли, и журналисты в основном писали о том, как быстро в Ташкенте начали возводить новый жилой квартал Чалпан-ата.
Вернувшись в Москву, написал большой итоговый репортаж, но прежде, чем отправить его в набор, решил глянуть свежую прессу. И что же вижу! «Комсомольская правда» на пол полосы дала начало поэмы Андрея Вознесенского о землетрясении в Ташкенте. Кошмарный набор ужасов, тела, впечатанные в бетон, и далее в том же духе. Но в Ташкенте ничего подобного не было. Рухнул, в дребезги рассыпался старый, в основном одноэтажный саманный центр города, жертв нет совсем. По статистике один человек погиб в результате инфаркта, не пережив стресса. Поэт явно воссоздал картину трагического, с жертвами ашхабадского землетрясения 1948 года, хотя в то время и там бетонных зданий было раз, два и обчёлся. А возможно, просто нафантазировал, в поэтическом экстазе поддав жару по части ужасов.
Между тем, со времени эвакуации военных лет у десятков тысяч москвичей в Ташкенте остались родственники, за судьбу которых люди переживали отчаянно. Телефонная связь с Узбекистаном в те дни работала очень плохо, сообщениям прессы никто не верил, все знали, что пропаганда замалчивает катастрофы, не говорит об истинном положении дел. И вдруг на фоне успокоительной официальщины звучит громкий голос известного поэта, который, вопреки цензуре, всё-таки посмел обнародовать правду о том, что же на самом деле творится в Ташкенте! Забегая вперёд, скажу, что через несколько дней мне стало известно: из-за той публикации на совести известного поэта три или четыре инфаркта. Чужих, не своих.
Разумеется, не отозваться на «Начало поэмы» я не мог и вставил в свой репортаж крепкий абзац об Андрее Вознесенском: поэт не понял, что его поэму, которую публикуют в дни землетрясения, воспринимают как стихотворный репортаж и доверяют ему гораздо больше, чем журналистам, над которыми нависает цензура; поэт эгоистичен, стремясь возвысить своё имя на волне всеобщего интереса, не подумал о людях, переживающих за своих родственников в Ташкенте.
Утром следующего дня меня вызывает главный редактор Сырокомский. Захожу в его кабинет, а там Евтушенко. Сходу шумит: «А-а! Вот он, голубоглазый враг поэзии! Мне уже звонили иностранные корреспонденты, спрашивают, неужели снова начались гонения на прогрессивных поэтов». (Эту фразу я помню наизусть и воспроизвожу её дословно.) Потом были четверть часа пререканий, и Сырокомский дал право Евтушенке на реплику. В реплике Женя написал, что «нельзя останавливать шофёра на полпути, это только начало поэмы» и т.д. Её опубликовали на следующий день, разумеется, с «от редакции», в которой я отвёл душу и на Евтушенке. Обе газеты у меня, конечно, сохранились.
Как ни странно, именно с того первого знакомства мы с Женей подружились, после чего ругались и мирились следующие полвека. Я был единственным, кто навестил его в Оклахоме, в Талсе, когда ему ампутировали ногу. И вспоминая тот случай в «Вечёрке», Женя, словно заклинание, со смехом повторял свой знаменитый девиз: всё равно, хвалят или ругают, главное, чтобы имя всегда оставалось на слуху. Потому он и заявился в газету, потому и отстаивал перед Сырокомским право написать реплику.
Кстати, в Талсе, сидя в каталке, Евтушенко рассказал мне об интриге, которая случилась между ним и Бродским. Дело в том, что незадолго до этого по телевидению показали «Три вечера» Соломона Волкова, который, среди прочего, разбирался в отношениях этих поэтов. Был он и в Талсе, но Женя не счёл нужным рассказать ему всё, как оно было на самом деле, ибо не знал волковского замысла. А мне рассказал о недоразумении с Бродским в поистине удивительных подробностях.
В Москве у меня была возможность из первоисточника, на который ссылался Евтушенко, перепроверить его рассказ. И он совпал не на сто, а на двести процентов, ибо выяснилось то, о чём и Женя не знал. Но это, как теперь говорят, совсем иная история, и о ней в другой раз.
А Андрей Вознесенский после моего окрика в «Вечёрке» дописывать поэму о землетрясении в Ташкенте не стал, видимо, до него кое-что дошло. Но Боже мой, какой шквал телефонных звонков обрушился на меня после той публикации в «Вечёрке»! Конечно же, читатели верили Вознесенскому, а не мне. Конечно же, меня упрекали и обвиняли в замалчивании трагической истины. Разговоры, помнится, были очень горячими, порой трепетными. Оно и понятно, речь шла о жизни близких людей. Именно из тех телефонных разговоров я и узнал, что из-за переживаний за судьбу родственников после «правды Вознесенского» в семьях трёх или четырёх звонивших вызывали неотложку с диагнозом инфаркт.
Анатолий САЛУЦКИЙ
Сверху: Андрей Вознесенский, Соломон Волков и Евгений Евтушенко. Нью-Йорк, 1985. Фото Марианны Волковой.
Советский на две трети, на треть — американец,
Увековечиться мечтал, себя загнав под глянец.
И упокоиться решил не где-нибудь, однако,
Не в Талсе Оклахомовской, а рядом с Пастернаком.
***