30.05.2024

Горький в Октябре и в 1930-х

Кто бы мог подумать, что буревестник пролетарской революции, её вдохновитель – отступится от её реальных очертаний в 1917-м, в октябре? Эту страницу биографии Максима Горького любят вспоминать разве что либералы – мол, слабоваты волей оказались авторитеты большевиков. Или ещё суровее следует мораль: революция была так ужасна, что от неё отступился даже Горький.

Как правило, при этом сами морализаторы невысокого мнения о Горьком как писателе, и тем более – как о последовательном партийце, социал-демократе (не путать с нынешним понятием и партийной принадлежностью – сейчас это синоним оппортунизма). Удивительно, что на таких брезгливо-поверхностных высказываниях строится «девальвация» всего упоминаемого: и самой возможности писателю возвыситься из низов силой таланта и слышимостью своего слова до исторических событий, и этих исторических событий – где опять же, по мнению «аристократии духа», нечего делать «чумазому» пролетариату и его диктатуре…

Сейчас уже имя Горького – стараниями, в том числе, Юрия Полякова, вернувшего его профиль на логотип им же созданной Литгазеты, – не требует «присахаривания». Оно с нулевых годов вернулось на завоёванные писателем при жизни высоты, и по нему продолжают равняться поколения новых реалистов (например). То, что пытались сотворить с Горьким как «пособником тоталитаризма» в перестройку и в 90-х тогдашние декоммунизаторы московской топонимики (и на первых порах успешно – улицу и станцию метро разыменовали, а вот Литинститут уже не осилили) – не увенчалось успехом. Однако выдержав первый натиск, нам, реалистам XXI века, нужно быть готовыми к натиску новому, уже не со стороны либералов, а со стороны правых реакционеров – тоже недолюбливающих Горького как космополита, но с его биографией знакомых слабо. Вот тут-то только власть факта и эрудиция – могут стать нашим оружием. Нам снова скажут, что Горький не был последователен как сторонник социализма и диктатуры пролетариата, что бежал от «ужасов революции» из РСФСР, – а что мы ответим? 

Во всём этом стоит разобраться, опираясь на несколько источников. Попробуем следовать хронологии.

В своей безусловно талантливой (и не только потому, что там его самого много в эпизодах) и захватывающей трилогии «История русской революции» Троцкий пишет о Горьком нечасто, но по делу: в ней рассказывается, как именно в газете «Новая жизнь» под главредством Горького (который тоже был против взятия власти путём вооружённого восстания), Зиновьев и Каменев попытались «сдать» планы большевиков. Напомним, в сентябре-октябре 1917 года после попытки Корнилова, Керенского и Савинкова ввести в Петрограде военную диктатуру и перевешать советы рабочих и солдатских депутатов (планы Корнилова были конкретно такими, он их не скрывал), большевики активно обсуждали возможность взятия власти. Наиболее подходящим вариантом большинство в руководстве РСДРП(б) считало восстание. Особенно настаивал на этом Ленин.

Основания для этого были: большинство солдат из гарнизонов Петрограда, Москвы и других крупных городов поддерживали именно большевиков, которые обещали немедленный мир после прихода к власти. А Россия уже не как монархия, а как республика (под нынешним флагом) продолжала участвовать в Первой мировой, пусть в значительной степени формально. Но усталость от войны была такой, что автоматически обеспечивала поддержку любой силе, обещавшей мир. Таковой силой фактически были только большевики.

Зиновьев и Каменев считали, что восстание обречено на неудачу. Аргументы их сводились к тому, что большевиков поддерживают только солдаты и часть рабочих. И если начнётся восстание, то после придётся вести «революционную войну», чтобы удержать власть. А солдаты хотят мира и потому отвернутся от большевиков. Стоит также отметить, что оба большевика-диссидента были не против Учредительного собрания и предлагали некий симбиоз. Мол, Учредительное собрание, завоевать в котором большинство сторонникам Ленина не под силу (и как показали выборы, это действительно было так), должно опираться на советы (где позиции большевиков осенью были уже сильными).

Свои соображения Зиновьев и Каменев решили сделать максимально публичными. Они изложили их в письме «К текущему моменту». Опубликовано оно было 23 октября, то есть буквально за пару недель до восстания. Ленин письмо своих товарищей по ЦК назвал предательством, доносом Временному правительству. Позднее оно так же оценивалось и советскими историками.

Насчёт дальнейшей Гражданской и отражения Советской властью ряда интервенций авторы письма в горьковской «Новой жизни» не ошиблись в прогнозах. Но такие перспективы вырисовывались и из первого, отражённого рабочими и солдатами, корниловского наскока на Петроград: раскол общества по классовой черте имелся чёткий. Прежний правящий класс, наживавшийся на войне, отступать и отдавать власть пролетариату и большевикам без боя не планировал.

В реальности правительство министров-капиталистов (министров-социалистов там было меньшинство) оказалось настолько парализовано, что не смогло ничего предпринять, дабы нейтрализовать вторую за год, уже не буржуазную, а пролетарскую революцию. Проще говоря, ему не на кого было опереться. Солдаты гарнизонов, как уже отмечалось, поддерживали большевиков. А про юнкеров и женские батальоны как действенную силу говорить просто смешно. Кстати, в женском батальоне, который стоял у Зимнего и к моменту его штурма почти весь оттуда ушёл, была супруга старшего брата моей бабушки – того самого Сергея Былеева-Успенского, о котором был мой материал «Подвиг художника» в «ЛР», в «Победном» номере 16, от 29 апреля 2015 года. Этот факт её биографии ни разу не помешал тёте Коте (она была полячкой, так звали её дома, а Серёжа — звал её нежно Котишной) в дальнейшей жизни, она работала учительницей русского языка и литературы… 

Роль Горького в этой истории с «демократической сдачей» восстания тоже неприглядна, однако Ильич и диссидентов, и Горького не планировал как-то «люстрировать»: не до того было, начиналось строительство нового социалистического порядка (с этих слов Ленина в Смольном, как пишет Джон Рид в «Десяти днях, которые потрясли мир» – и началась Эпоха, детьми которой мы все являемся). И в этом порядке помощь Горького была совершенно необходима. И предстояла, конечно, самая чёрная работа, которую вполне можно считать расплатой за попытку отменить Великий Октябрь его газетным «анонсом». Нужно было не на страницах одноимённой газеты, а в действительности строить Новую жизнь. Превратить литературу из искусства образованной элиты в достояние масс и метод воспитания (параллельно шёл ликбез, как мы помним, и 80% безграмотного населения царской России всего лишь за пятилетку возвысились до сознательной жизни в обществе – когда вам говорят о власти «чумазых», приводите один лишь этот факт).

Здесь обратимся к дневникам Корнея Чуковского, в то время много встречавшегося с пролетарским писателем.

9 ноября 1919 года после литературного вечера памяти Леонида Андреева, он пишет о Горьком с аристократической какой-то ноткой: «Мне почему-то показалось, что Горький – мало даровит, внутренне тускл, он есть та шапка, которая нынче по Сеньке. Прежней культурной среды уже нет – она погибла, и нужно столетие, чтобы создать её. Сколько-нибудь сложного не понимают. Я люблю Андреева сквозь иронию, – но это уже недоступно. Иронию понимают только тонкие люди, а не комиссары, не мама Оцупа, – Горький именно потому и икона теперь, что он не психологичен, несложен, элементарен».

Меж тем Горький уже тогда был равновелик Леониду Андрееву, с той лишь разницей, что не принимал Империалистической войны с профессиональным восторгом, как прежний властитель дум питерской интеллигенции (Л. Андреев был таковым – с ним этот эпитет и связывали). Здесь ценно, что неприятие авторитетов у Чуковского сочетается и с неприятием новых реалий, а мало кто из литераторов испытывал бурный восторг в первые, голодные годы Гражданской.

Впрочем, Горький сам даёт поводы не просто для «переоценки ценностей», но и атак на новую власть, к которой, увы, относится всё же как до революции – она для него «они».

1919-й: «…Куприн кинулся к нему, любовно и кротко: «Ну, как здоровье, А.М.? Всё после Москвы поправляетесь?» – Да, если бы не Манухин, я подох бы. Опять надо освещаться да всё времени нет. Сейчас я из Главбума – потеха! Вот официальный документ (пошёл и вынул из кармана пальто) – черти! (и читает что бумаги нет никакой, что «из 70 000 пудов 140 000 нужно Комиссариату»). Безграмотные ослы, даже сосчитать не умеют. На днях едем мы с Шаляпиным на Кронверкский, видим, солдаты везут орудия. – Куда? – Да на Финский вокзал. – А что там? – Да сражение. – С восторгом: бьют, колют, колотят… здорово! – Кого колотят? – Да нас! – Шаляпин всю дорогу смеялся».

11 ноября 1919 года. Заседание «Всемирной литературы»:

«По моей инициативе был возбуждён вопрос о питании членов литературной коллегии. Никаких денег не хватает – нужен хлеб. Нам нужно собраться и выяснить, что делать. Горький откликнулся на эту тему и говорил с аппетитом: Да, да! Нужно, чёрт возьми, чтобы они либо кормили, либо – пускай отпустят за границу. Раз они так немощны, что ни согреть, ни накормить не в силах. Ведь вот сейчас – оказывается, в тюрьме лучше, чем на воле: я сейчас хлопотал о сидящих на Шпалерной, их выпустили, а они не хотят уходить: и теплее, и сытнее! А провизия есть… есть… Это я знаю наверное… есть… в Смольном куча… икры – целые бочки – в Петербурге жить можно… Можно… Вчера у меня одна баба из Смольного была… там они все это жрут, но есть такие, которые жрут со стыдом…»

Как тут не вспомнить аналогичные слухи о «пирожных Жданова», об икре для партийной элиты в блокадном Ленинграде 1941-го! Такие слухи – всегда результат не всеми пройденных испытаний общей, я бы даже сказал обобществлённой Новой жизни. Где столь длительно, в том числе и литературными атаками добывавшееся Равенство требует и общих лишений на первых порах. Горький, оставаясь и живым классиком пролетарской прозы, и активным строителем нового литературного пространства – диалектически пребывает как бы и в прошлом времени, и оттуда ворчит на свою, напророченную, новую власть. Это не является, однако, самокритикой – что охотно и отражает Чуковский. Конечно, кому тогда легко было? Почитайте «Октябрьскую поэму» Маяковского, которому Горький «проплакал жилет»!

Запись Корнея Чуковского от 3 октября 1920 года:

«Я знаю, что меня должны не любить, не могут любить, – и примирился с этим. Такая моя роль. Я ведь и в самом деле часто бываю двойственен. Никогда прежде я не лукавил, а теперь с нашей властью мне приходится лукавить, лгать, притворяться. Я знаю, что иначе нельзя».

Я сидел ошеломлённый. Горький поссорился с властью и поставил Москве ряд условий. Если эти условия не будут приняты, Горький, по его словам, уйдёт от всего: от Гржебина, от «Всемирной литературы», от Дома Искусств и проч..

Вновь о Горьком: «Я показал ему лодочку, которую он незаметно для себя сделал из бумаги. Он сказал: «Это все, что оставалось от волжского флота» – и зашептал: «А они опять арестовывают… Вчера арестовали Филипченко и др.» О большевиках он всегда говорит: «они»! Ни разу не сказал «мы». Всегда говорит о них как о врагах

Впрочем, все эти проблемы, интонации даже, слышные у Чуковского, ещё только входящего в литературу, заглавная буква которой растёт вместе с количеством образованных миллионов освобождённой Октябрём России, сам «недостаточно психологический» Горький объясняет с первых же слов в «Несвоевременных мыслях», в собранных в книгу передовицах той самой «Новой жизни»:

Нам не следует забывать, что все мы – люди вчерашнего дня, и что великое дело возрождения страны в руках людей, воспитанных тяжкими впечатлениями прошлого в духе недоверия друг к другу, неуважения к ближнему и уродливого эгоизма. Мы выросли в атмосфере «подполья»; то, что мы называли легальной деятельностью, было, в сущности своей, или лучеиспусканием в пустоту, или же мелким политиканством групп и личностей, междоусобной борьбою людей, чувство собственного достоинства которых выродилось в болезненное самолюбие. Живя среди отравлявших душу безобразий старого режима, среди анархии, рожденной им, видя, как безграничны пределы власти авантюристов, которые правили нами, мы – естественно и неизбежно – заразились всеми пагубными свойствами, всеми навыками и приемами людей, презиравших нас, издевавшихся над нами. Нам негде и не на чем было развить в себе чувство личной ответственности за несчастия страны, за ее постыдную жизнь, мы отравлены трупным ядом издохшего монархизма. Публикуемые в газетах списки «секретных сотрудников Охран­ного отделения» – это позорный обвинительный акт против нас…

Помнится, белогвардеец и затем белоэмигрант Шульгин называл это же «войною всех против всех» – да, состояние Гражданской войны выражается не только линией фронта, она идёт и по обе его стороны всегда… Важно, однако, что Горький пишет это, самокритическое, проделывая на самом деле бесценную работу, закладывая, как Ленин десятки будущих НИИ в годы Гражданской, – закладывая опорные камни будущего литературного процесса, который обретёт и плоть, и силу, и голос соцреализма.

Тут ещё стоит помнить, что состояние здоровья Горького было настолько плохим, что невзгоды голодных лет ему было переносить труднее, чем тому же здоровяку Маяковскому в компании Бриков. С лёгкими было дело плохо долгие годы, отсюда и решение отбыть на лечение – тут не только истощённость нервная, почерпнутая в новых шестерёнках общества, усталость от созидания «скелета» будущей литературной жизни… Никто не осуждал Горького за эмиграцию, наоборот – он уже был наделён неотъемлемой Советской идентичностью (при всей критике и самокритике его!), которая определила его миссию за рубежом. Это было не только лечение и психологический отдых – миссия была сродни тому, что делал тогда Чичерин для молодой республики Советов, выводя её из экономической блокады.

И когда все заложенные им, чертыхавшимся на каждом шагу (как возница гужевого извозу), издательства и основы культурного процесса в литературном цехе – начали работать, а литобъединения высекали друг об дружку искру того нового пламени, что должно было превратиться в факел мировой революции и культурную гегемонию за пределами СССР, – Горький вернулся! Своим возвращением он указал путь многим писателям, повлиял на сменовеховцев – да что тут уточнять, он как был ширококрылой, легко определимой на небе птицей-буревестником, так и остался ею. Принимала Москва его торжественно, как потом Чкалова и папанинцев.

Однако теперь Горький, продолжая помогать брать­ям по цеху, причём даже идейно сторонним, как Клюев (благодаря заступничеству Горького этот мужеложец-пропагандист смог в ссылке перебраться из землянки Нарыма в Томск), – не сторонился тех новых механизмов, которыми обзавелось общество, в частности НКВД и ГУЛАГа. Теперь уже не было двоякости, в которой он признавался Чуковскому: «буревестник» взирал на СССР и говорил по-божески «хорошо!». И его знаменитая поездка в Соловки, которую едва ли не приговором считала потом перестроечная интеллигенция, его (точнее, под его редакцией и с его предисловием выпущенная) книга «Канал имени Сталина», где уже новая поросль советских писателей раскрывала детально, фактурно, личностно (это – Чуковскому, жаловавшемуся на недостаток психологизма) процесс переплавки на Беломорканале проституток, воров, контрреволюционеров, кулаков, вредителей в ударников и изобретателей, процесс вовлечения их социалистическим трудом в общество, – всё это стало вехами работы Горького на то светлое будущее, от которого он чертыхался, но не отступался.

Потому так уверенно и красиво, монолитно (он верен себе, своей писательской партийности, пути, избранному в Великом Октябре против его единичной, либеральничавшей воли) звучит его голос в осуждении нарождающегося фашизма и нацизма как антипода пролетарского интернационализма (свою работницу Наташу Горький в годы Гражданской уволил за слово на букву «ж», сказанное в адрес нехорошего гостя). Кстати, если верить признаниям Ягоды – нацизм Горькому за это успел отомстить, но это отдельная история для большой статьи.

Закончить хочется его публицистикой:

Муссолини в Италии мечтает о власти Рима над миром, Гитлер проповедует, что фашизм «вознесёт народ Германии над всем человечеством», в Японии есть человек, который утверждает, что скоро вся белая раса окажется во власти жёлтой буржуазии, империалисты Франции хотели бы спрятать в свой карман всю Европу, – и нет слов, чтобы выразить, до чего всё это нищенски гнусно, как это бессмысленно и противно. Муссолини находит, что никогда ещё «народы» не жаждали так страстно сильной власти.

(ПСС 1953, том 26, «Статьи, речи, приветствия» 1931–1933.)

Весьма вероятно, что буржуазия ещё успеет посадить кое-где на престолы дураков в коронах набекрень и со свинцовыми мозгами под черепом. Посадит, конечно, ненадолго. Всё это – судороги одичавшего, издыхающего класса, всё это бред и агония смертельно больного.

(Там же.)

«Нет нужды доказывать лживость и лицемерие буржуазного «гуманизма» в наши дни, когда буржуазия, организуя фашизм, сама вышвыривает свой гуманизм, как изношенную маску, которая уже не прикрывает морду хищного зверя, – вышвыривает потому, что поняла гуманизм как одну из причин своего раздвоения и гниения. Факты, указанные выше, говорят о том, что каждый раз, когда чувствительные люди, будучи встревожены зрелищем мерзостей мира, проповедовали человеколюбие в наивном стремлении смягчить эти мерзости или же прикрыть их красноречием, – хозяева жизни, лавочники, допускали эту проповедь только как попытку успокоения людей, раздражённых нищетою, бесправием, угнетением и прочими неизбежными результатами всемирной «культурной» деятельности лавочников. Но как только это раздражение рабочих масс принимало социально-революционные формы, буржуазия отвечала на «акцию – реакцией».

(ПСС, 1953, том 27, «Статьи, доклады, речи, приветствия» 1933–1936.)

Нержавеющие слова, верно?

Дмитрий ЧЁРНЫЙ

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Капча загружается...