Иосиф Куралов – поэт, остальное в стихах. Так ответил я однажды на встрече с читателями на прозвучавший из аудитории вроде как заковыристый вопрос: что вы обычно говорите, когда вас просят рассказать о себе? Но этого мало, – отреагировал автор вопроса. Тогда спросил уже я: вы хотите, чтобы я озвучил свою биографию? Нет, – смутился автор вопроса, – но всё-таки…
Всё-таки, я полагаю, что всё у поэта, в том числе, о себе – в стихах. Могу только сказать, что данная подборка составлена, в основном, из так называемой любовной лирики. Хотя не только из неё. И ещё добавлю сугубо литературоведческое наблюдение (надеюсь, каждому пишущему хорошо известно, что у него самый лучший литературовед – это он сам): о чём бы я ни писал, в том числе «про любовь», в моих стихах неизбежно возникает ирония, а то и сарказм. Такова уж подробность моего внутреннего устройства.
*** Последние дни листопада. А я по квартире брожу, Угрюмого города чадо. И выхода не нахожу. Из окон открытых доносит: Пространство пронзая насквозь, Во всю неоглядную осень Поют про «мороз, не морозь». Там юные духом верзилы С гитарой сидят на скамье. И звуки, рыдая вполсилы, Летают в воздушной струе. А листья спокойно кружатся Под этот простецкий мотив. И медленно наземь ложатся, Собою весь взор затопив. Стихи о сиянии следов М. Смирновой На фоне окружающей среды Артистка местной драмы М. Смирнова Сказала в ухо мне такое слово, Что потускнели все ее следы. А как сияли все ее следы, Когда она по воздуху ходила! И как она прекрасно наследила На фоне окружающей среды! И я в сиянье каждого следа Читал: «Люблю, люблю тебя, мой милый, За то, что ты с неистовою силой Вознес меня неведомо куда!». Тут я, конечно, соглашаюсь: да! Да, я вознес, среда не возражала. Но так при этом плотно окружала, Что даже страшно вспомнить, господа. Но козни окружающей среды Смешны, когда внезапно, с мягкой силой, Смирнова М. прошепчет в ухо: милый! И вновь сияют все её следы! *** Был же вечер не слухом, не сплетней, На бульваре горели цветы! Был же я – двадцатисемилетний, И семнадцатилетняя – ты! Ты, как свет на ладони, легка! И пока никакого мне дела, Что душа не вселилась пока В загорелое юное тело! Мы совсем не тоскуем о ней, А идем с тобой напропалую! Посреди площадей и людей Я тебя без оглядки целую. Лишь летящие линии рук – И уже мы в другом измеренье! Ничего ты не видишь вокруг, Так вот и начинается зренье. Прозревает и зреет душа, Наполняется розовым светом. Только ты без нее хороша! Для чего она в возрасте этом? Будет пройден житейский ликбез, И начнется души возмужанье. А пока ты мне нравишься без Хоть какого-нибудь содержанья. Будет все – цветостой, листобой. Будет холод осенний и зимний. А пока что одобрен тобой На виски мои выпавший иней. Всю идущую вслед молодежь Превзойдешь ты талантом и светом. Но уже никогда не пройдешь Ни за кем, как пылинка за ветром. Чугунная дева Я не стоял под баобабом, Зато стоял под этой ню. И потрясен ее масштабом, И с баобабом не сравню. Боюсь чугунного искусства! Хочу вопросы задавать! Оно должно какие чувства У теплокровных вызывать? Скажу, как брат, ослу и гусю: Вы оба счастливы вполне, А я любимую Марусю Увидел в этом чугуне. *** Забыть любимых имена! Как будто не было на свете!.. Тоска по самой первой Свете Теперь не очень-то нужна. Неплодотворная тоска И в памяти не шевелится... И сверху наслоились лица, Дороги, города, века... Нарос такой культурный слой, Что хочется считать золой! И разгребать его лопатой, И скрыться в нем спиной горбатой. И там, во мраке юных лет, Найти нетленный постоянный — Первоисточник, слово, свет, Древней, чем уголь. Безымянный. Иосиф, или Трамвайный народ Маленькая трагедия Пела песню женщина в трамвае Голосом Вахтанга Кикабидзе: – Па аырадрому, па аырадрому Лайныр прабэжал, как па судьбэ... Милая, нетрезвая, родная. Коренная наша сибирячка. Продавщица? Штукатур? Доярка? Из души и сердца состояла. Запахом духов шибала шибко. Бижутерией сверкала ярко. Как она, бедняжка, надсаждалась, Чтоб изобразить акцент грузинский, Бархатный душевный баритон Славного красивого Вахтанга! Я не выдержал! Я ей ответил! Я ответил голосом Кобзона. «Артиллеристы, Сталин дал приказ!» Спел державным голосом всю песню. Громко спел. И тихо замолчал. Замерли в трамвае пассажиры. Стало слышно, как летают мухи Сквозь пространство тихого трамвая И штурмуют стекла понапрасну. Тут моя явилась остановка. Распахнулись двери на свободу. Я спокойно вышел из трамвая. И пошел туда, куда мне надо. И в пространстве мира растворился. А народ трамвая вдруг взорвался Криком небывало громким, страстным: – О, вернись любимый наш Иосиф! На кого ты бедных нас покинул?! Наш великий, мудрый, гениальный, Дальновидный, скромный и родной! Я, конечно, слышал эти крики. Но решил на них не откликаться. Потому что я предполагал, Что стоящий плотными рядами Крепкий как металл народ трамвая Вызывает из пространства страстно Не меня. Иосифа другого. (Звать в трамвай меня или Кобзона У народа не было резона). А трамвай поехал по маршруту. Бесконечно долго – круг за кругом. Бесконечно долго – год за годом. И все время в нем звучала, песня. Пела песню женщина в трамвае Голосом Вахтанга Кикабидзе. Ей никто уже не отвечал. И народ трамвая не взрывался Криком небывало громким, страстным Весь народ трамвая тихо-тихо Ехал-ехал и молчал-молчал. Я в трамвай тот больше не садился. Я пешком ходить предпочитаю. А красивый белоснежный лайнер В небесах летит, неся во чреве Не трамвайный, а другой народ. Письмо любимой поэтессе Представь себе, что я – твой тигр ручной. Уже не злой, забывший про рычанье. На всю Сибирь горит огонь печной. А жизнь – исполненное обещанье. Ты за столом с прямой спиной сидишь. А я ковром в ногах твоих валяюсь. Тобой любуюсь я и удивляюсь: Романы пишешь, сутками не спишь. Рыча, мурлыча, полон царской лени, Тяжелой лапой стан твой обовью, Слезами обожгу твои колени, Накрой ладонью голову мою! Писать стихи? Пиши напропалую! А я устал. И Боже упаси! Одной рукой, коль можешь, крест неси, Но от меня не отнимай другую, Несовершенный разум не гаси! Держи ладонь в моей тигриной шкуре И белым днем, и ночью голубой. И образы пойдут к тебе гурьбой. И круглосуточно в литературе Живи, забыв, что я живу тобой, Не озверев от пищи овощной, Не допустив трагического вздоха!.. Хотя сменилась на дворе эпоха. Разрешено вздыхать. Так знай: мне плохо! Мне плохо без тебя! Твой Тигр ручной. Господь храни тебя, мое несчастье. Вокруг тебя я мог бы мир вращать. А мог бы разорвать тебя на части И в городском зверинце одичать. 1986 Рыжая осень Рыжая осень плыла по аллее, Бедную душу мою не жалея. То поднималась огнем над землею, То по земле проползала змеею. Выставив тонкое рыжее жало, Рыжая осень мне сердце пронзала. И, окружив языками огня, Рыжая осень сжигала меня. А я на скамейке, над рыжей поземкой, Сидел с ослепительно рыжей девчонкой. Сидел, как в преддверии ада и рая, В рыжем огне наяву умирая. Глядя, как рыжие листья кружили, Стихи бормотал то свои, то чужие. И вдруг я почувствовал: девочка эта Во мне полюбила не слово поэта – В жарком кружении рыжего дня Она полюбила просто меня. Я ее – тоже. За состраданье. Длилось недолгое наше свиданье. Меня, в двух шагах от объятия тверди, Она отвоевывать стала у смерти. Она – не врачиха. Лекарств не носила. Она, как могла, так меня и лечила. Слезок девичьих солеными струями. И поцелуями, и поцелуями. Глазок бездонных во мне утопаньем, Полным вниманьем и пониманьем. Того, что со мной происходит сегодня. Того, что на все только воля Господня. Она, как могла, так меня и лечила. Толстый мой свитер насквозь промочила. Были глаза у нее голубые. А поцелуи – любые, любые. Слабые. Робкие. Тихие. Детские. Солоноватые. Нежные. Дерзкие. Сладкие. Милые. Долгие. Страстные. Неповторимые. Огнеопасные. Личико рыжей девчонки лучилось. Душа моя в рыжем сиянье лечилась. В каждой веснушечке солнце сияло. Господи! Девочка – плоть идеала! И драгоценные слезки сияли. Так и должно быть – хоть раз! – в идеале. Кончились слезки, вспыхнули глазки. Так и должно быть и в жизни, и в сказке. Вылечила. Из объятий ушла. В пламени рыжем сгорела дотла. И не ищу я, воскресший, бесстыжий, Рыжую девочку в осени рыжей. *** Колечко золотое завалялось. Твое лицо забыли зеркала. Ты в них уже сто лет не появлялась. Густая пыль на стекла наплыла. Теперь тебя я стану воспевать В года подъема духа и паденья. Их с опозданьем будут издавать, Но ты услышишь все стихотворенья. И о цветах в садах родной страны, И о ее промышленности дымной. Они тобой одной вдохновлены И музыкой озвучены взаимной. Ты вся во мне останешься чиста, Какая б тьма тебя ни покрывала. Ведь ты теперь – не имя, а мечта. И не мечта, а горечь идеала. Телеэкран Телеэкран мне показал меня. Да в коллективной телепередаче. Сидят, как люди, люди у огня – В кругу единой творческой задачи. А у меня лицо – как потолок. Надменное на нем однообразье. И, понимая, это – безобразье, Я ничего поделать с ним не мог. Или вчера тяжелый груз волок? Сегодня отдыхаю в этом разе... В среде людей мрачнее, чем идея, Лица мускулатурой не владея, Не управляя мышцами лица, Никак не мог на нем нарисовать Глазами неподвижнее свинца Какую-нибудь тишь да благодать. И тут студент-юнец (читатель вроде) Мне задает, и неплохой, вопрос. А я ему при всем честном народе Устраиваю с розгами разнос! И нет, чтоб отшутиться, отмолчаться Иль повести по теме разговор... Впредь не захочет он со мной встречаться. Ведь я ему – топор, забор, набор Словечек в интонации такой, С которой волки кушают овечек. И не живет она на книжной полке, А проживает в бездне городской, Где лишь поэты без людских сердечек Наедине встречаются, как волки. Сопротивлялся он по мере сил, Расплакался, прощенья попросил... А мне б забыть, вниманьем удостоив! Так нет! Пришел домой: перо настроив, Сперва лучом холодным просквозил, Потом с дырявой грудкой укрепил Сей экспонат в гербарии героев. С домашним зеркалом договориться Еще могу. И то наедине, Когда в груди Вселенная теснится И пламя расшибается в окне. Страшнее зеркала телеэкран. Особенные у него порядки, Он расшивает швы незримых ран. И все описывает недостатки. Конечно, зря студентик стал мишенью. Ведь пистолет дают по разрешенью, А дар – без разрешенья, чтоб понять: Его нельзя во вред по отношенью К обыкновенным смертным применять. Воспоминание о школе Двадцатый век. Семидесятый год. В дыму – индустриальный небосвод. И ночью не видать небесных тел. А на земле тебя я разглядел. Вокруг тебя сверкает каждый атом! В девятом классе ты, а я в десятом. Мы на пороге жизни, как на старте, стоим, стоим... Не объявляют старт!.. И позабыли мы портфели в парте, и прогуляли вместе целый март! Я на год старше! Полон оптимизма! Мне нравятся старания твои! Ты мне читаешь свод соцреализма! А я тебе читаю А. Виньи! И если «женщина всегда ребенок», как молвил упомянутый француз, то юбка на девчонке – вид пеленок, и нет тебе, ребенок, равных Муз! …Гляди! Идут прекрасные созданья ветхозаветного воспоминанья, вдруг разглядев во тьме ученья тело, решительно, хотя и неумело, природы юной выполнив заданье и сокрушив до самого предела библейскую основу мирозданья, после уроков – прямо в зданье школы! Застигнутым на месте преступленья, на самой высшей точке ослепленья, теперь нам долго не спрягать глаголы!.. Теперь идем – и всюду тает снег! А подо льдом кипит волна, играя! Нигде не предусмотрен наш ночлег: нас только утром выгнали из рая!.. И по указу грозного райкома – из школы! А родители – из дома! А нам плевать, хоть школа вся – сгори! Вот так и заявляем добрым людям: мы мокрые от влаги изнутри, но эту школу мы тушить не будем! Передовая К столу прикован. Песен не пою. Завидую любому соловью. Какие соловьи на поле боя?! Передовую должен сдать статью про уголь черный, небо голубое и честную позицию свою. …Писал одно, а написал другое. «Зачем живем? Затем, чтобы страдать? И темной прозой заполнять газеты? Водить машины? Уголь добывать? Директора главней или поэты? Директора уже сто лет твердят: Точи болванку – в ней твое призванье! Точу! И в небесах – кромешный ад! И жизни нет – одно существованье. Мы пропадем под этой тучей зла! Ведь черт и тот сломал в забое ногу. В большом достатке уголь и зола. И не видать сквозь них дорогу к Богу». Пар выдохнул. И пару интервалов отбил кареткой. И впечатал дату: год тыща девятьсот восьмидесятый. Рукой поставил подпись: И. Куралов. Куда податься бедному солдату? Редактору отдал плоды труда: Читай! Себя поздравил со спасеньем. На улицу ушел в пальто весеннем. Апрель. Капель. Черны осколки льда. Грозит Пространство новым потрясеньем. А был редактор Парень Хоть Куда. И никогда не медлил с донесеньем. Он прочитал и передал Туда. А Там решили: строгий, с занесеньем. Конечно, не геройская звезда. А все, какая ни на есть, награда. И к пиджаку прикручивать не надо, чтобы сверкать в пространство в день парада. Но понял я, когда прошли года: она дороже мне любой медали. Ее ведь за Передовую дали! И далеко не всех так награждали за результаты мирного труда. Ведь так, товарищи и господа?
***Чугунная дева
Я не стоял под баобабом,
Зато стоял под этой ню.
И потрясен ее масштабом,
И с баобабом не сравню.
Боюсь чугунного искусства!
Хочу вопросы задавать!
Оно должно какие чувства
У теплокровных вызывать?***
Не в бровь, а в глаз! Браво!
***Я в трамвай тот больше не садился.
Я пешком ходить предпочитаю.
А красивый белоснежный лайнер
В небесах летит, неся во чреве
Не трамвайный, а другой народ.***
И слава Б-гу!
зы
Осталось из трамвая повытаскивать
все лучшее и взять с собой в полет.