От Аристотеля до Данте и от Данте до Ленина вновь и вновь звучал протест против равнодушия, в защиту гуманности. В своем страстном негодовании Данте не пустил равнодушных даже в ад, а отвел им место в его преддверии, говоря, что они не нужны «ни небу, ни аду». Хотя у нас и нет об этом никаких данных, стоило бы призадуматься над тем, какой величины преддверие понадобилось бы в нашем веке, чтобы поместить в него души всех равнодушных.
Значит, речь идет о довольно древнем явлении, которое по всем признакам опасно разрослось, а наш век довел его до совершенства и в то же время придал ему новые черты. Если мы хотим проследить до конца за этим процессом, причину его надо искать в самой внутренней структуре капиталистического общества. Но сначала вернемся назад.
Трудовая деятельность способствовала освобождению человека от оболочки животного «равнодушия», освободила его от единовластия биологических потребностей, сделала его способным видеть, думать и чувствовать независимо от этих потребностей, универсально реагировать.
Практическая универсальность, включенная в круг его деятельности, превратила для него всю природу в неорганическое тело, а его самого сделала существом, активно на все реагирующим. Человек обеими руками потянулся за множеством явлений — в том числе и за предметами, не имеющими непосредственно жизненного значения,— и захотел их преобразовать, взор его также обратился к множеству явлений, чтобы познать их, рассмотреть в свете своих целей, понять и чувственно усвоить.
Вместе с приобретением каждой новой потребности человек делается чувствительным к тем влияниям, которые оставляли его раньше безразличным.
«Поэтому человек как предметное, чувственное существо есть страдающее существо; а так как это существо ощущает свое страдание, то оно есть существо, обладающее страстью».
Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 42, с. 164.
Именно «страсть» по сравнению с «равнодушием» животных, существующих под единовластием биологических потребностей, и явилась результатом очеловечения и одновременно одним из важных условий дальнейшего развития человека. Отсюда могла развиться его практическая, интеллектуальная и чувственная универсальность.
Прав был Гегель, утверждавший, что без страсти нельзя ничего осуществить в этом мире, понимая под страстью ту особенность характера, когда воля определяется не только содержанием личного характера, но еще и пружинами и движущими факторами общих действий. Здесь, продолжает Гегель, не может быть и речи о намерениях бездеятельных, слабых людей, которые в конечном счете рождают мышь.
Творцом человеческой чувственности явился в силу своих возможностей труд, но именно такая определенная историческая форма труда, как наемный труд, и стала тем, что помешало развитию этой способности, не дало человеку подняться, выражаясь словами Фейербаха, над границами индивидуальности, над необходимостью.
Анализируя капитализм, Маркс показывает, что при этом способе производства «данный определенный вид труда», то, что именно производит рабочий, является «случайным и потому безразличным» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 46, ч. I, с. 41).
Производительная деятельность не требует здесь, как правило, преданности делу, творческой выдумки, а как раз наоборот, требует, чтобы человек во время своей работы отказывался от своей личности, чувств и воли; сам он должен отходить на задний план, существовать лишь в качестве пассивного созерцателя собственной деятельности.
В этом процессе не он активно вовлекает в круг своей деятельности природу, делая ее, таким образом, своим неорганическим телом, а капиталистическое производство вовлекает его в неведомый механизм как живую принадлежность этого механизма, движение которого предопределено заранее без его участия; и этот механизм не нуждается в каком-либо человеческом участии.
Механизм капиталистического производства нуждается в безучастности, в полном подчинении человеческой воли как предпосылке рационального производства. А так как труд рабочего не имеет ничего общего с вырабатываемым продуктом и с самим производственным процессом, поскольку для осуществления работы он должен мобилизовать лишь крохотную часть своего существа, то и самые глубокие сферы его личности оказываются при этом во власти равнодушия.
Равнодушие к основополагающей человеческой деятельности и является основой и самым глубоким корнем всех остальных проявлений апатии со всеми возникающими, подобно цепной реакции, последствиями.
Господство меновой стоимости делает безразличными качество, различия, природные свойства становящихся товарами предметов, а значит, и деятельность, создающую эти предметы, и личные качества тех, кто эту деятельность осуществляет. Акт обмена, естественно, требует абстрагирования от товаров как предметов, от «личности» и от остальных свойств тех, кто совершает обмен. Они существуют друг для друга лишь как собственники меновой стоимости, а ценность, которой они владеют, не имеет никакого отношения к их личным качествам.
Таким образом, «эта взаимная зависимость производителей друг от друга выражена в постоянной необходимости обмена и в меновой стоимости как всестороннем посреднике» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 46, ч. I, с. 99).
Товары на рынке соизмеримы именно потому, что их природные различия не имеют значения, исчезают.
«Взаимная и всесторонняя зависимость безразличных по отношению друг к другу индивидов образует их общественную связь. Эта общественная связь выражена в меновой стоимости, ибо только в меновой стоимости для каждого индивида его собственная деятельность или его продукт становится деятельностью или продуктом для него самого…».
Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 46, ч. I, с. 99—100.
Страсть, эта «энергично стремящаяся к своему предмету сущностная сила человека» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 42, с. 164), исключается прежде всего из основной деятельности человека, из его труда. Вследствие капиталистической рационализации в процессе производства уже не участвуют, не могут участвовать сущностные силы человека, так как наемный рабочий безразличен к производимому им предмету, будь то шелк или что-нибудь иное, предмет не является для него самоцелью. Продукт современной промышленности, создатель которого перестал быть мастером, становится тем совершеннее, чем меньше несет на себе следы рук, создавших его.
Человек — существо, ставящее перед собой цель и осуществляющее ее. Но если не он сам определяет цель своей деятельности и даже не участвует в процессе постановки перед собой цели, а потом не ему принадлежит и достигнутое, не он выбирает средства, а сам становится средством, то к достигнутой цели он не имеет больше никакого отношения. Только при осуществлении человеком им самим поставленной цели или, по крайней мере, цели, им самим сформированной или хотя бы понятой, признанной, он может достигнуть успеха или неудачи, которые и связывают его нитями радости или огорчения с окружающей средой, с результатом его деятельности.
Но если эти нити обрываются, появляется равнодушие, человек возвращается к животному безразличию, обволакивающему его облаком, не пропускающим ничего не имеющего отношения к личной жизни индивида. Возникает бесстрастный человек, представляющий собой «индивида, замкнувшегося в себя, в свой частный интерес и частный произвол и обособившегося от общественного целого» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 1, с. 401—402.); он больше не связан узами с окружающим миром, теряет чувствительность и, наконец, становится лишь зрителем того, что мы называем историей, и даже зрителем своей собственной жизни.
Буржуазному индивиду кажется, что происходящее в мире лишь видимость, изображение, к нему не относящееся, и что сам он в нем никак не «продолжает», не выражает себя. Он чувствует, что исчезает, так как не видит своей деятельности вне себя, а видит нечто другое — результаты, которые ему не удается связать «обратной связью» со своими намерениями или целями.
Так возникает пропасть между человеком и его миром, препятствующая миру стать зеркалом и отголоском человека, предметом его страсти. Это является и основой атрофии чувств, ведь эмоции выражают субъективное отношение человека к действительности, субъективный отклик на мирские дела. А если, с другой стороны, и действительность не задает вопросов человеку как субъекту, он тоже перестает отвечать. За этим неизбежно следует атрофия интеллектуальных и эмоциональных сил, значительное ослабление способности реагировать.
Ослабевают или полностью исчезают потребности, засыпают страсти, делающие человека восприимчивым к явлениям мира или способные сделать его восприимчивым. Ведь экстенсивность, интенсивность и характер чувствительности человека определяются его потребностями. Животное «заинтересовано» лишь той частью, тем фрагментом мира, в котором удовлетворяются его биологические потребности, который как-то с этими потребностями связан, все остальное ему безразлично. Действие же сущностных сил человека проявляется в реакции на все окружающее.
«…Органическая ткань, — говорит один из героев Чехова, — если она жизнеспособна, должна реагировать на всякое раздражение. И я реагирую! На боль я отвечаю криком и слезами, на подлость — негодованием, на мерзость — отвращением. По-моему, это собственно и называется жизнью. Чем ниже организм, тем он менее чувствителен и тем слабее отвечает на раздражение, и чем выше, тем он восприимчивее и энергичнее реагирует на действительность».
Но Громов, в чьи уста Чехов вложил эти слова, со своей «преувеличенной» чувствительностью попадает в сумасшедший дом. А люди «нормальные», живущие на свободе, реагируют все меньше, в них постепенно атрофируются не только страсти, но и чувства. Ведь чувства возникают вследствие того, что «предметы и явления действительности затрагивают наши потребности и интересы и выражают нашу связь с миром, нашу привязанность и тягу к нему»**. Таким образом, чувства человека «выражают отношение индивида к миру, связь с ним, образно говоря: силы притяжения и отталкивания, возникающие между индивидом и явлениями действительности в процессе их взаимодействия»***.
Чем уже круг потребностей, чем беднее мир потребностей человека, тем с меньшим количеством явлений он общается. И еще, чем одностороннее влияние действительности на человека, чем меньше взаимности в этом влиянии, тем меньше возможностей для возникновения сил притяжения и отталкивания.
Связи между человеком и миром обрываются, если этот мир не дает человеку задания, не задает ему вопросов. Чувства показывают очеловечение или отчуждение потребностей, богатство или бедность связей с миром, достигнутую через человека, осуществленную в нем универсальность.
Человеческие потребности определяют способность чувственного отражения, восприимчивость и интенсивность чувств, а через них страдания и радости человека, их содержание и характер. Поэтому о гуманизации человека можно судить по тому, что его заставляет страдать, а еще точнее —от чего он способен страдать, так как чувствительность и ранимость, образующиеся на основе человеческих потребностей, следует считать исторически возникшими способностями.
Таким образом, человек — существо, способное страдать, но именно рождающиеся у него потребности определяют, отчего он страдает.
Психолог, изучающий животных, может точно установить, какие реакции вызываются определенными воздействиями у представителей такого-то вида, но в мире людей только отношения с миром конкретных индивидов, диктуемые потребностями этих индивидов, определяют, к чему данный индивид будет чувствителен, к чему нет, что именно способно пробудить его чувства.
«Чувствительность человека к делам малым и бесчувственность к большим», рассматриваемые Паскалем как особый признак аберрации, связаны, очевидно, или с самовоспроизводством, или со способностью чувственного отражения, ограниченной потребностью обладания. А это сопутствует общественно определенному образу существования и вовсе не является духовной аберрацией.
Если стремления человека направлены исключительно на самовоспроизводство, его чувствительность остается ограниченной. Точно так же люди, подчиняющиеся лишь потребности обладания, равнодушны ко всему, что не имеет отношения к обладанию, но равнодушны они и к предмету, обладать которым желают или которым уже обладают, как к носителю реальных чувственных свойств или эстетическому явлению. (Часть туристов, путешествующих по свету, посещают определенные места, памятники искусства не потому, что испытывают к ним действительный интерес. «Давно прошли времена, когда люди путешествовали с целью приобретения познаний, — замечал Эрих Фромм. — Позже туристы стали брать с собой фотоаппараты, и теперь существуют лишь фотоаппараты, в сопровождении которых разъезжают туристы, люди орудуют ими и их обслуживают.»)
Goldmann L. Marxisme et sciences humains. P., 1970, p. 296.
Осуществление индивидом искаженной, лишенной смысла «разумности» означает, что он живет «разумно» лишь тогда, когда использует в своей жизни как можно меньше энергии чувств, когда он исключает из сферы своих чувств все не связанное с его самовоспроизводством, когда он до предела сужает поле применения своих жизненных сил, тот мир, на который он еще реагирует своими чувствами.
Это происходит, если индивид освобождается от измерения, существующего лишь для человека и являющегося выражением и условием свободы, — от будущего; если он делает вечным сегодня, подобно тому как в таком постоянном сегодня существуют животные; если он отбрасывает от себя «неразумную способность участия — прямую противоположность равнодушию.
В условиях XX века этот процесс уводит дальше, чем когда-либо. Человеку как универсальному существу противостоит частичный индивид в качестве носителя частичной функции, который и общается с другими людьми как частичный индивид, а поэтому и контакты между ними не могут привести в движение чувства.
«Нормальные» существа буржуазного общества должны освободиться от чувств, как это происходит с коллежским секретарем в новелле Чехова «Восклицательный знак»*. Этот маленький чиновник в разговоре о знаках препинания вдруг припоминает, что ни разу в жизни не поставил в написанных им бумагах восклицательного знака. По правилам грамматики этот знак «ставится при обращениях, восклицаниях и при выражениях восторга, негодования, радости, гнева и прочих чувств»**. А он никогда не написал ни одной строчки, в которой выражались бы такие чувства.
Но чиновник у Чехова еще не по-настоящему, не вполне безучастен. Он сам замечает этот свой недостаток, у него еще вызывает определенные чувства тот факт, что он за сорок лет службы ни разу нигде не употребил восклицательного знака, так как при составлении бумаг не нужны никакие чувства. Но это мир XIX века, в нем у людей еще существуют переживания, и пусть на какое-то мгновение, но чиновник страдает от сознания, что он превратился в машину, в бесчувственного болвана.
Кафка в романе «Замок» выводит уже какие-то призрачные существа по сравнению с чиновником Чехова. Однако и у них, при всем абсурде существования, порой вспыхивает воспоминание о личных контактах и сопровождающих эти контакты чувствах, но лишь как опасность, угрожающая порядку мира «замка». Один из чиновников «замка» — Бургель говорит К. о том, с какими опасностями (с опасностью личных контактов) сопряжен ночной допрос сторон, когда под угрозой находятся дневная трезвость и холодная рациональность.
В этом случае допрашиваемый «даже просто своим молчаливым присутствием призывает нас проникнуть в его бедняцкую жизнь, оглядеться в ней, как в собственном владении, и посочувствовать ее бесплодным желаниям. Такое искушение овладевает нами в полночь, мы уступаем ему и тем самым перестаем быть официальными лицами»*. Ночью вообще официальное суждение о вещах ущербно, «словно мы подходим к ним с совершенно неправильной, странной личной точки зрения»**. Отношение официального лица к клиентам не единственный случай, а прототип безличной связи, представляющей собой модель образа существования, из которого изгнаны страсти.
Антон ВОТРЕЧЕВ
* Чехов А. П. Собр. соч. — М., 1956.
** Рубинштейн С. Бытие и сознание. — М., 1957, с. 172.
*** Кафка Ф. Замок, Будапешт, 1964.
Иллюстрация — Заседание комитета бедноты, Александр Моравов, 1921
