14.04.2026

Ахиллесова пята поэта

14 апреля 1930 года покончил с собой Владимир Владимирович Маяковский — великий советский поэт-футурист, один из наиболее значимых поэтов XX века. Классик советской литературы, в стихотворном соцреализме — первопроходец. Помимо поэзии, ярко проявил себя как драматург, киносценарист, кинорежиссёр, киноактёр, художник, редактор журналов «ЛЕФ», «Новый ЛЕФ».

И вот, собственно, при всех этих несомненных его ипостасях, был Маяковский мужчиной. С кем-то беспощадно-брутальным, с кем-то нежно-покорным. Вы поняли, наверное, что речь о Лиле, о кличке «Счен» (щенок), которая использовалась ими обоими в переписке — тому был исторический повод, поскольку упоминаемая в поэме «Хорошо!» собака Щеник не пережила описанных поэтом голодных лет. А вот Маяковский сам остался для Лили Сченом…

Один из последних прижизненных снимков Маяковского, считавшийся забракованным (моргнул) — хотя, как бы сам он это весело обыграл!.. МОРГнул

Трагедия его самоубийства простирается далеко за пределы обыденных представлений о любви и одиночестве, о взаимности и отверженности. Конечно, причина нажатия на курок подлинная, непосредственная, живая, очная, эмоциональная — была в Веронике Полонской. Однако — и за пределами личного накопилось… Ещё и слишком тихо, невзрачно прошедшая выставка к 20-летию работы пролетарского поэта в будущем здании Союза писателей СССР на улице Воровского (с 1992-го — Международного Сообщества Писательских Союзов, Дом Ростовых тот самый), дурацкий вопрос какого-то юнца: «Маяковский, когда вы застрелитесь?» (имел в виду синопсис судеб великих поэтов — было это, скорее, шуткой, не очень удачной, но никак не всерьёз…)

Валентин Катаев пытался в «Алмазном моём венце» с максимальной точностью воспроизвести последний вечер Маяковского — у него в гостях, в Камергерском переулке, кажется… Любовь Командора к Веронике была явной, плещущей за обывательские пределы, конечно, как всё у Маяковского — он был не просто экстраверт по понятиям будущих психологов, он собственный стиль («стилО») экстраполировал на всё в собственной жизни.

Командор не умел скрывать чувства — вся эта прошляковая дореволюционная практика времён «незаконнорожденныхъ», «адюльтеровъ» и прочей экзотики — представлялась ему смешной. Именно поэтому он воспевал семью нового типа, где моногамия не была приоритетом — главное, взаимопонимание, главное, единомыслие, устремлённость всех к единой цели (к коммунизму). «Ося, Лиля, я и собака Щеник» — как с доброй иронией описывал он свою семью времён Гражданской в поэме «Хорошо!». Здесь исключаются и такие частнособственнические пережитки как ревность.

Свобода любимого человека — безусловная ценность, о которой писал ещё Маркс, — счастье любви это не замыкать, не ограничивать, а счастье освобождать. Ибо только предельно свободные в своём выборе личности дорожат друг другом — дорожат не по долгу, не по принуждению какому-либо, пусть и сугубо моральному, а в восторге от всевозможного общения друг с другом. И вот эту теорему надо доказывать каждый день, как писал уже Григорий Горин. Не бывает, не должно быть любви инерционной, остаточной, фоновой, в рамочках «супружеского долга». Только такая, ничем не ограниченная любовь станет небывалым «энергетиком» в строительстве коммунизма. Вот был идеал Маяковского, вот идеал той новой «семьи» (поскольку и сам этот феодально-буржуазный институт размывался новыми общественными отношениями — см. «Происхождение семьи и частной собственности» Фридриха Энгельса), идеал любви-товарищества по Коллонтай, которую он воспевал стихами.

Так они и жили с первооткрывателями его таланта Лилей и Осей, ближайшим соратником по ЛЭФу — теоретические статьи Осипа украшали журнал «ЛЭФ» 1925-1927 года, например. Лиля была свободна в любви, но в необходимый ей и ему момент возвращалась к Командору: «сверяли часы», советовались, она как никто ценила его достижения, но критиковала и провалы. Так, кстати, родилась поэма «Про это» — волею в воздержание его ввергнувшей Лили. И Маяковский в своих вояжах мог влюбляться в Яковлеву в Париже, мог становиться отцом в США… Предельная свобода, как у самолёта, как у «Летающего пролетария» (поэма). Но вот если «самолёт» перестаёт двигаться вперёд, если начинает его прельщать прежнее мелкогабаритное, «медленное» масштабирование взаимных чувств, он падает.

В столовой квартиры в Гендриковом переулке (переулок Маяковского ныне), лето 1929

С Вероникой Витольдовной Полонской так и вышло — стройная, балетная юница готова была, как нынче смешно выражаются, «встречаться» с Маяковским, но вот жить с ним она не хотела. Потому что у неё были «свои» рамочки, она была замужем за Яншиным — увы, общественная мораль (нравственность, если быть точным) играла и в те времена роль немалую, причём инерционная мораль-то эта была досоциалистической по сути, вот идеологическая сторона трагедии самоубийства поэта.

Командор гулял с Вероникой долгими вечерними часами по Москве, встречая друзей и не таясь — все восхищались парой этих высоких прохожих. Вот это ей нравилось, это было ещё и прогрессивно в силу отторжения обоими эйджизма (понятия такого ещё не было, но предрассудки были: он почти вдвое её старше)… А когда он потребовал по сути вступить с ним в брак, переехать к нему на Лубянку, Полонская «дала задний ход», как теперь выражаются. Не хотела так сильно и незаслуженно огорчать душку Яншина — который действительно был замечательный человек.

Вот такая для Вероники вышла «вилочка»: с одной стороны милейший супруг из поколения ровесников, с другой — старший, известный товарищ, которому стало по весне мало просто физических отношений, которого потянуло в прежние масштабы моногамной семейности, в «канареечную клеточку», что он сам разносил вдребезги всем своим творчеством и судьбой поэта. Катаев описывал их последний вечер «на людях» (Вероника была в числе мхатовцев у него в гостях) как нечто, наэлектризовывающее атмосферу. Маяковский тогда переносил грипп на ногах, у него была температура, при этом за столом, как тогда водилось, пили вино, курили, то есть здоровья ему явно не прибавляли. И в этой атмосфере он лихорадочно и почему-то весело перебрасывался с Вероникой записками — некоторые из них Катаев, передавая, успевал прочитать. За подробностями — в «венец»…

Катаев чувствовал, как и остальная молодёжь за столом, что Маяковский и ироничен и весел как-то непривычно, горячечно, шутки его казались жестокими и одновременно самокритичными. Ощущалось утомление болезнью, какая-то безвыходность для него (в переписке этой усиливающаяся). Уходя от Катаева, Маяковский прильнул к его лбу своей угрюмой, небритой, прокуренной щекой, и Валентин почувствовал его жар…

Уходил Маяковский поздно, отдельно от Полонской (что, видимо, было тоже её то ли кокетством, то ли публичным отчуждением) — то есть в тот день он спал очень мало, был и чисто физически вымотан. Одна из записок тех назначала встречу по утру. Дальнейшее известно по минутам: их объяснение, она спешит в театр, он хочет дать ей деньги на такси, но ей важнее поскорее выйти из этой морально спёртой атмосферы, она на лестничной клетке слышит выстрел, вбегает назад, видит ещё силящегося приподняться Командора с пистолетом в руке, кричит ему «что вы наделали?!» (да, она была с ним на «вы» — тоже штришок… «товарищ Бендер»…)

Необыкновенно нежная натура поэта, жаждущая ежедневной любви и приятия, сугубо домашней по форме подпитки женственностью и пониманием — конечно, была уязвима. Политически непримиримый со всем буржуазным Маяковский, увы, имел эту Ахиллесову пяту личного — о чём немало книг написано, включая странноватое, антикоммунистическое, но психологически глубокое «Воскресенье Маяковского». Да, в тот момент Лили не оказалось рядом, она-то его бы и поняла и привела в конструктивные чувства…

Потому так переживала Лиля Брик у его гроба, это (не «на люди») была величайшая потеря в её жизни — жизни музы многих. И именно она потом возвела Маяковского на должный пьедестал, не поленилась, прошла все административные ступени к этому постаменту — лично Сталину написала и добилась той знаменитой резолюции, после которой стали издавать стихи Счена миллионными тиражами. И с той же резолюции осерчал на вождя Пастернак, привыкший уже к лидерству в отсутствие Командора (настолько осерчал, что в процессе написания «Доктора Живаго» искренне, убого как-то радовался его смерти, что отразилось в переписке).

Провожала Маяковского в футуристическом гробу вся литературная и пролетарская Москва — тысячи. Реакция на его самоубийство самая точная в тот исторический момент была у Павла Панченко:

В.В.Маяковскому

Сердце поэта упало навзничь,
И захлебнулась песня.
Ваше слово,
Товарищ маузер,
Сказано неуместно!
Только подумать...
Всё выше пламя,
Пламя стены Кремлёвской,
Пламя стены,
У которой плавил 
Песни свои
Маяковский.
Только подумать...
Гудят комбайны...
Дым над страною, искры...
И -
Донесло до степных окраин 
Не голос его,
А выстрел.
Что же, страна!
Молодыми славься,
Чьей силе под блузой 
Тесно...
И ваше слово,
Товарищ маузер,
Сказано... неуместно!
Сердце завода не знает пауз,
Бьётся 
В победной 
Сшибке...
Ваше слово,
Товарищ маузер,
Сказано... по ошибке!

"Известия", 16.04.1930

ЖИВОЙ – С ЖИВЫМИ!

Талант приходит, чтоб творить иначе,

для вялых духом труден он и дик,

как для ленивых школьников – задача,

как для хромых – подъём на горный пик.

Таланту было в тёмном царстве тесно,

глумились обыватели над ним.

И в бой неравный он бросался честно:

талант с бесчестностью несовместим.

Таким он был. Из всех таких – таковский,

на деле приравняв перо к штыку…

Вот он идёт, Владимир Маяковский,

вышагивая за строкой строку.

На звук, на крепость проверяет слово,

губами чуть заметно шевеля.

Земля насторожилась. Ждёт земля,

чтоб это слово грянуло громово,

впервые в жизни сказанное вслух,

зажглось в стихе, доселе небывалом,

зарокотало океанским валом,

подбросив к небу освежённый дух.

Борец всерьёз – а не фрондёр салонный,

тот, кто бунтует лишь «от сих до сих», –

всю страсть, всю нежность

он вложил в свой стих,

всю боль, что истерзала миллионы…

Он испытал её… По острым граням,

идя незащищённою душой,

сам был изранен… О, как был изранен –

плечистый, страстный и всегда большой!

Борец устал. И неподвижно лёг.

Но разве стих его замолкнет немо?

Его последний труд – не эпилог,

а «Первое вступление в поэму»!

Где жизнь – ключом, где – буча боевая,

перемешав листки календаря,

он входит к нам, пласты времён взрывая,

и как живой с живыми говоря!

Давид Кугультинов (перевод с калмыцкого Юлия Нейман)
Убийцам Маяковского

Стоит бубновая осень,
такая блудная осень,
умаялся я за трелями…
На поляне лысин
удивительные росы,
Маяковский, когда вы застрелитесь?

Всем вам,
всем вам,
с серой Сеною непросеянных мук,
посвящается моя сепия губ.
Подлецы прилизались
по лицу не вязалось,
что подлец есть подлец.

Лили злобу и зависть
и, презреньем плескаясь,
кто-то к сердцу подлез.
Притаился и замер,
от него на душе
пахло рыжей Рязанью
ненамыленных шей.

Ох, тепло мне,
тепло мне,
только сыро
с дураком,
как с дипломом,
ойкать в сытость.

Понимаешь, мы когда-то осень кончили,
перевидев боль по слякоти шальной,
это наши опечаленные очи
арестованы кровавой тишиной.

По тропинке пляшет с палочкой Исусик,
ах, осиновых крестов все прибывает.
Ах, Исус, ты первый гвоздь им, каждой суке,
душу взвывшую да к небу прибивают.

Сколько голых ты прибил, нет счета им,
он потерян, словно счет подлецам…
Грустью, варварством идут крещеные
за сиренями сердца созерцать.

С мордой матовой, опухшей, ухают,
кроют матом богородиц кухонных
и с разбитыми очами-окнами
над святою рассветают водкою.

Темному до палача ― шаг,
телкою мычит душа,
трижды битой тишиной,
ногами ― молока ей!

Я, старуха с рваным ухом, надою,
я пощечин ранним утром надаю.
Бо-го-ро-ди-ца!
Пусть не родится.

Ах, по скулам деревянным валит пот,
я отбила, я отбила руку,
у курносой у избы из карих пор
словно черт, повылезал уголь.

Ага! А гад тайгою пишется
и в гладиолус не надышится…
Загадываю я на гада ―
дай карты.

У поэта была
последняя осень
и последняя зима,
предсмертным снегом застеленная…
Маяковский,
когда вы бросите?
Когда вы
застрелитесь?!

Леонид Губанов, "Волчьи ягоды"

отчего так «счастливы» поэты
все наперечёт в двадцатом веке?
на распятьях женских вы, коллеги,
думаю об этом я весЕнне…

на горячем турнике висит Есенин,
ждёт шагов восторженной особы,
всё слабее руки, всё сильней на шее
сжатие любви его до смерти

а она всё не идёт

та она, что в каждой биографии,
словно ложе щедро стрОфно выстланной
да пулями затОченной,
улыбается за томным многоточием
и бежит из хватких рук поэта
гнёздышко свивать где поспокойней.

Маяковский выругал Серёжу
дабы не качал костей мешок,
но и сам отказа от Полонской
вытерпеть не смог, нажал курок.

много ли просил поэт-громада
у изячной женской половины?
просто вместе жить и просыпаться,
чтоб сбривать заслуженно седины
рядом с моющейся любящей женой…

стоп: поблажки нам такой
не позволит профсоюз поэтов,
счастья личного обыденной ценой
платим мы за пение сонетов…

расцветал жилой двадцатый век,
шелестели дни шестидесятых,
к дому на Садово на Каретной
Леонид Губанов шёл хмельной.

ах, Алёна, сероглазый грех…
предпочтёшь мулата, Стаса Намина,
не осудит ведь уже улыбка мамина
и уйдёт в бульвар стихов поэт

и в семейный новостроек мир
скроется Губанов в Тёплом стане
но другим, увы, уже не станет
в 37 умрёт, как подобает им

как подобает нам…
в весне теперь миллениума
я, натыкав пальцем СМС,
признаюсь всё в том же:
жду и верую,
where are you?! –
компьютер МТС передаёт…

но тот же всё ответ
губы ко франсё уже привыкшие
сообщают:
не твоя ВерА, Париж уж ждёт,
теремок и мужняя постелька,
ни к чему твоя стихов истерика…
и уносит счастье самолёт

ты не Лиля Брик и я не Маяковский,
хоть Владимирович, сын его по стилю,
любование своё пишу пастелью,
в ложе грёз лелею ведьму милую.

сто романов пушкинских не надо:
на все сто одной бы быть любви,
но ни быта, ни комфорта ради –
ради буквенных телец моей крови

8.04.05

Дмитрий Чёрный

Иллюстрация — «Сидящая натурщица», В. Маяковский, 1912

Один комментарий к “Ахиллесова пята поэта

  1. РАССКАЗ УЧИТЕЛЬНИЦЫ С ПОСЕЛКА СТЕПАНА РАЗИНА О МАЯКОВСКОМ

    Она — учительница на поселке
    Степана Разина. Притихнет класс —
    И вдвое громче голос комсомолки.
    Она читает:
    „Лет до ста
    расти
    Нам
    без старости.

    Год от года
    расти
    нашей бодрости.
    Славьте,
    молот
    и стих,
    землю молодости!»
    И полсотни глаз
    Отсвечивает тем же вдохновеньем,
    Что пело в нем, когда строгал он стих.
    Оно, как ветер, к новым поколеньям
    Летит с тех пор, как Маяковский стих.
    — Наталья Николаевна, а правда,
    Что Маяковский в вашем доме жил?
    Каким он был?..
    Вот этих строчек автор ;
    Каким он был, когда с отцом дружил? —
    Как рассказать о нем? Она девченкой
    Тогда была, едва из под стола —
    Такой же, как ее питомцы, звонкой.
    А что копилка-память сберегла?
    Задумавшись, она глядит куда-то
    В минувшее, а кажется — в окно…
    (Там, за окном, вонзились в небо вышки —
    Как символы высокого труда.
    Качалки там, не зная передышки,
    Сосут земную силу, как тогда,
    Когда Владим Владимыч после чая
    Ходил с отцом — вгрызаться в глубину,
    Когда он запирался, возвращаясь,
    В отцовской комнате: „Часок вздремну».
    Хитрил, конечно, чтоб возня ребячья
    Гудящих строчек не спугнула рой:
    Ведь он „дремал», шагов своих не пряча,
    И все казался громом за горой)…
    Вот он рисует на нее и брата
    Каррикатуры — до того смешно,
    Что вся квартира полновесным смехом
    Наполнилась, и только Вовка — в плач!
    Назвав его слезоточивым цехом,
    Взял Маяковский книжку: — Ну, не плачь!
    Картинок, жалко, в этой книжке нету,
    Но я врисую их — уж так и быть.
    А ты прими за чистую монету,
    Что будущим героям вредно выть.
    И написал на книжке:
    „Вове-тезке —
    В знак нерушимой дружбы!
    Маяковский»
    А под вечер вбегает: -Ух, жара!-
    И тарарам на весь поселок поднял:
    -Эй, тезка, зачерпни-ка из ведра —
    Я ненавистник чайников сегодня!..
    Как ни старался Вовка зачерпнуть,
    Вода была какой-то деревянной.
    Поэт ничем не выдавал обмана:
    Стоял и ждал воды. А вот в чем суть:
    В ведре была халва!-… «от злого дяди,
    Чтоб все обиды как-нибудь загладить»..
    Она выкладывает детворе
    Все, все… И как стоял он на горе
    Степана Разина, весь вправлен в утро,
    Такой застывший, каменный как-будто.
    И как вышагивал он по шоссе,
    И там стихи, должно быть, сочиняя,
    И как просил, чтоб крепче спали все,
    Мол, у него работа есть ночная.
    — Мы будем спать, — сказал отец ему, —
    Пока не позовешь ты солнце в гости…
    Уехал он, и многое в дому
    С тех пор переменилось… На погосте
    Лежит отец… Погиб на фронте брат
    За то, чтоб счастьем расцвела планета…
    Нет, нет, они живут, они глядят
    Со всех страниц чудесной книжки этой,
    Из каждой строчки:
    „Лет до ста
    расти!
    нам
    без старости!
    Год от года расти
    нашей бодрости!
    Славьте молот и стих
    землю молодости!»

    Ах, в который раз
    Она читает детям эти строки!
    А он с горы глядит — такой высокий,
    Как памятник!.. Ее простой рассказ
    В раскрытые сердца вбирают дети.
    Они пройдут по солнечной планете,
    Вздымая молот и взвивая стих,
    Не зная войн, не зная лихолетий,
    Какими он,
    поэт,
    предвидел их!

    «Золотые огни». Павел Панченко. Азернешр. 1948 год.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Капча загружается...